Трехкомнатная, прежде жилая квартира на пятом этаже, слева, служит ему для приема пациентов. Кухню, просторную, с современным оборудованием, Тома сохранил. Иногда он обедает там весенним рулетом из китайской лавки. Спальня, по левую руку от входа, переделана в приемную: натертый пол, два глубоких кресла и низенький столик – все почти как в английском клубе; окно без штор выходит на улицу. Сеансы длятся тридцать минут, между ними часовые промежутки, так что пациенты не встречаются. В назначенное время Тома принимает в переделанном из двух комнат кабинете, там из окон было бы видно небо и платаны во дворе, если бы свет не приглушали жалюзи из экзотической древесины. Дверь обита черным бархатом, оливкового цвета кожаный диван так и манит расслабиться. Комнату благожелательно озирают африканские маски – так повернутые спинами к морю истуканы-моаи оберегают остров Пасхи. На стене за письменным столом в стиле Луи-Филиппа индустриальный пейзаж Стивена Лаури в серо-голубых тонах. На другой стене очень маленькая и очень темная картина Брама ван Вельде, написанная в годы дружбы с Матиссом. Эта картина – единственная тут по‐настоящему ценная. Тома приобрел ее на аукционе Друо, пожалуй, за слишком большую цену – хотя разве может искусство быть слишком дорогим! – но затем и приобрел, чтобы и думать забыть еще что‐либо покупать там.
Тома отлично понимает, что вся эта обстановка – карикатура на типичный кабинет психоаналитика. Еще спасибо, что он не заставил пациентов смотреть на догонскую статуэтку или конголезского идола с гвоздями. Но язык декора немаловажен, Тома им не пренебрегает.
Всю свободную стенку занимают книжные полки, где художественная литература и психоанализ стоят бок о бок, соблюдая некое перемирие. Джойc рядом с Пьером Каном, Лейрис впритирку с Лаканом, книжка Кено, выступающая из ряда – хороший признак для книги, – вплотную к Делёзу. Тома было пятнадцать лет, когда умер Кено. “Неужели ты ду, тыдуду, тыдада, думаешь, что и пра, что и правда, ну да, молодость навсегда, да?”[1] Нет, Тома Ле Галь давно так не думает. Все больше морщин у него на лице, седины в волосах, они уже не так волнисты и густы, щеки слегка обрюзгли и обвисли, ему уже не сорок лет, пятый десяток на исходе, а впереди – хорошего не жди, все только хуже.
Полукруглые каминные часы показывают девять. Тома отключил у них бой, чтобы во время сеансов самому следить за временем. Он сидит в кресле и ждет. Читает позавчерашний “Монд”, перекладывает какие‐то бумажки. Первый пациент запаздывает. Анна Штейн всегда запаздывает. Иногда на минуту-другую, иногда на десять минут, а то и на целую четверть часа и всегда по уважительной причине: то задержалась няня, то парижские пробки, то негде припарковаться. Тома предлагал ей другое время, она отказалась. Похоже, ей нравится заставлять себя ждать.
Анна Штейн. Терапия длится двенадцать лет и уже близится к концу. В первые годы она, как все другие, только рассказывала. Развернула весь свиток своей жизни, выложила всё, пока не исчерпала закрома памяти, не подобрала последние крошки воспоминаний и не почувствовала себя буквально опустошенной, выжатой до капли, похожей на пересохшую реку. Потом еще целый год с лишним мельница крутилась вхолостую. И только когда наконец она признала себя побежденной и, разозлясь, огрызнулась: “Что вы хотите, чтоб я еще вам сказала?” – только тогда начала говорить спонтанно, бездумно, выговаривать, по выражению Фрейда, “все, что само приходит в голову”, не пытаясь развить какой‐то сюжет, выстроить упорядоченное повествование. С тех пор Анна работает, находит связи, постигает смысл. Продвигается вперед.
Два дня назад, на последней минуте сеанса она вдруг невзначай сказала: “У меня была встреча. Я встретила одного человека. Мужчину, писателя”. Тома, не торопя события, скупо отметил всего несколько слов: “встретила одного человека” – интригующий плеоназм, – потом: “мужчину, писателя”. Обычно слева он записывал голую информацию, а справа – то, что извлекал из словесной игры и что подлежало формализации. “Меня словно молнией поразило”, – прибавила Анна. Тома показалась любопытной эта электрическая, раскрепощающая метафора.
Потом он нарисовал карандашом пунктирную линию, на одном ее конце написал букву Х (икс), на другом – А (Анна). И, изменив логическую перспективу, заключил их в овал, объединил в булево кольцо. Расспрашивать Анну он не стал – стрелка часов с вестминстерским боем уже на несколько минут зашла за половину часа. Только сказал: – До четверга.
Анна
1
Строчки из стихотворения Реймона Кено “Неужели ты думаешь