Пролетев несколько улиц, пару раз поскользнувшись на расквашенных от бесконечного дождя тропинках и, даже свалившись уже у самых ворот в мокрую, ещё не увядшую мураву, Анна ворвалась в комнату, и онемела, глядя на мать. Вся синяя от боли, она сидела на кровати, скрючившись, и тихо выла. Алексей топтался рядом, неловко зажав в большой руке стакан с водой и, похоже, облегчённо вздохнул, когда увидел Анну.
– Живот у неё что-то… Отравилась чем-то. В больницу бы
– Ой, ой, ой….
Пелагея только качалась из стороны в сторону и ойкала. Глянув мельком на Анну, она сразу как-то быстро отвела глаза, как будто была виновата
– Мам. Что болит у тебя? Где?
Пелагея не отвечала, только прижала тонкую, как будто сразу высохшую руку к животу, прямо под грудь, высоко.
– Желудок у неё. Я ей давно говорила, подорожник сбирай, пей. И острое её жри, погоди пока. А они с Иваном яишню на сале с перцем кажный день трескают. Вот и дело.
Анна повернулась на голос – сзади стояла Шанита. В руках у неё был глиняный глечик, накрытый тряпицей, видно горячий, потому что она держала его рукавицами, потом прошла с столу и поставила.
– Дай, пусть пьёт. Бабка сварила, сразу полегчает. Только подуй, отсуди. А это будешь давать по одной штуке каждый день. В погреб сховай.
Она сыпанула на стол белые комочки, собрала их прямо рукой в кучку и смахнула в миску, которая стояла у печи.
Там трава – бабка её сама сбирает, в степу. Никому не говорит, какая. Так и помрёт, с собой унесёт, старая…
Шанита неожиданно грязно выругалась, развернулась и вышла в сени. Алексей осторожно взял комочек, нюхнул.
– Молоком пахнет вроде. Не отравит?
Анна помотала головой, плеснула из глечика настой в стакан, протянула матери. Та неожиданно быстро и цепко схватила, сама подула и выпила залпом. Чуть посидела, потерла рукой под грудью, показала Анне пальцем на шарик и на глечик. Глотнула лекарство, ещё запила, и, прямо на глазах, страшная синеватая бледность стала уходить, щеки порозовели, на лбу выступил пот. Она облегчённо вздохнула и даже улыбнулась.
– Врет цыганка, бабка уж и не может в степь ходить. Таборные ей травы рвут, есть там у них, знают. И, стали рядом, похоже, раз молоко есть. Принесли.
– Какое молоко. Мам, ты заговариваешься, что ли?
– Такое молоко. Простое. Это белое – пенка молочная. С молока снимают, а молоко ворованное. А в пенку она свою траву закатала, секретную. Делала она мне уже такое. Подлечила тогда, пять лет горя не знала. А теперича, вишь, опять.
– Пелагея Нестеровна, может вам все-таки, в больницу? Там по науке, полечат.
Алексей до сих пор стоял в углу, почему-то вытянувшись по струнке, про него и забыли все.
– Нет, Алёша, милый. Я уж дома. Вон, Анна со мной, Иван. Справимся.
Когда отец привёл фельдшера, Пелагея почти оправилась, но была слабой и лежала. Худое лицо, несмотря на вдруг ставшие впалыми шеки, было уже живым, не таким смертным, как час назад, но, на белой подушке выглядело болезненно.
– Ну что, мать? Ведьма уж подлечила, в больничку пойдёшь?
– Не, миленький. Я уж тута.
– Ну давай. Поплохеешь, не дай Бог, заберём.
Он вышел в сени, поманил в дверях Ивана и Анну. Потом, усевшись на низкую лавку и смачно откусив от здоровенной жёлтой Антоновки, глядя мимо, куда-то на кучей висевшие полушубки, сообшил
– Ты, Иван, дочку пока в город не шли. До весны погоди. Лучшеть Пелагея будет – отправишь. А пока пусть приглядит за мамкой. Мало ли чего.
Когда Анна перед тем, как запереть калитку, вышла на улицу, то в смутном, сером дождливом воздухе вдруг пахнуло теплом. Опять, похоже, лето вернётся. Сколько раз так было – холод, зима на носу и вдруг… Хлынет солнце одним ярким утром, запарят выстывшие лужи, высохнет земля. И снова, как летом, выстрелит цветами, распустятся поздние астры, стряхнув воду, выпрямятся георгины и даже флоксы в палисалниках, раз – и зацветут.
Анна вдохнула тёплый ветер и вздрогнула – кто-то накинул ей на плечи пиджак, крепко, по-хозяйски обнял и притянул к себе.
– Лёшка. Не замай. Папка увидит.
– А мы в палисадничек. Пошли? Там темно.
– Нет, Алёша. Я в дом, мамка ждёт.
Анна вывернулась из настойчивых рук и быстро пошла во двор. Алексей уже не первый раз так подлавливал её. То в сарае, когда она несла на погребицу молоко, то за огородом, там, где старые кусты сирени плотно смыкаются, образуя непроглядный шатер, то в сенях. И каждый раз Анна испытывала странное чувство – сладкого желания, чтобы он не останавливался, не слушал её протестов. И неприятной гадливости, до мурашек, как будто по её коже вдруг пробежал таракан, щекоча лапками.