Вечерний Ленинград встретил их влажным воздухом, блеском тихой Невы и запахом отцветающей сирени.
А в воздухе пахло войной…
Глава 22. Эвакуация
– Анна, дорогая, вы, как выпускница нашего института, аспирант и сотрудник кафедры вполне можете быть эвакуированы с нами. Вы просто обязаны поехать с нами, здесь для вас верная гибель. У вас и внешность специфическая, даже где-то немного цыганская, да и здоровье слабое. Собирайте вещи, завтра эшелон до Борисовой Гривы, опаздывать не рекомендую. Еще пара недель, и через Ладожское не прорваться, останетесь здесь – погибнете.
Анна устало смотрела на профессора. Насчет внешности цыганской он загнул, конечно, после полугода блокады, лишений и голода Анна выглядела тенью. Обожжённые пальцы еще с того времени, когда они тушили бомбы – зажигалки на крышах Бадаевских складов уже зажили, но плохо сгибались, поэтому работа в операционных у нее была только подсобная и это волновало ее больше всего. С начала войны прошло еще так мало времени, а у нее было такое чувство, что прошла жизнь. Да и не было ее той жизни, все как в тумане – почти забытое село, странное, совершенно ей не нужное замужество, глупые девичьи мечты – все стерла война. Тогда, в мае, еще в мирное время, когда она получила то письмо от матери, у нее все перевернулось внутри. Новости из дома резанули ее сердце до крови – вернувшийся Сашок, который ушел жить в Галине, молодой вдове – нахальной, некрасивой и разбитной. Ягори, бросившая Баро и сбежавшая из табора с молодым командированным инженером куда-то на юг, Лешка, бьющий смертным боем несчастную Марью – все это было так далеко, но так больно, что Анна всплакнула. Но винить, кроме себя было некого, да и жила она уже совсем в ином мире – аура большого города совсем изменила ее.
А потом, в конце июля, новое письмо от Пелагеи – просто пустой конверт, а в нем треугольник похоронки и маленькая, смутная фотография – смеющийся Сашок смотрит куда-то вдаль и огромный козырек смешной кепки сдвинут назад, открывая хитрые глаза. Три дня провоевал…. Три коротких дня, разделивших счастливый довоенный мир и этот черный ужас.
Анна тогда, до начала блокады еще успела сделать у фотографа портрет мужа – ретушью убрали кепку, сделали чуть серьезнее взгляд, теперь Сашок, почти такой, которого она так недолго любила смотрел на нее с чисто выбеленной стены комнаты общежития – ее единственного и настоящего дома.
А теперь это… Эвакуация. Куда, как далеко, надолго ли – совершенно не ясно, но Анна уже была настолько слаба, что ее качало ветром. Она уже и голода не ощущала – только равнодушие, слабость и постоянное желание спать. Мир сузился до одного узкого тоннеля – бомбежки, убежища, работа в операционной, кусочек хлеба с горячей водой, провал в сон и снова операционная. И ненависть. Жуткая, всепоглощающая ненависть к этим серым крысам, отнявшим мир у ее страны. Это, наверное, единственное живое чувство, которое еще было живо в измученной душе Анны.
– Хорошо, Николай Борисович. Я завтра буду. У меня и вещей нет никаких, только одежда.
– Много не бери. На себя намотай побольше – вон ветер какой пронизывающий, метель наверное будет. О, Боже, Боже. Только б выбраться.
Профессор не ошибся – утром мело так, что не было видно ни зги. Даром, что уже март – заледенелые мостовые замело по щиколотку и Анна, из последних сил сопротивляясь порывам ветра, плелась по пустой улице к вокзалу. Эшелон уже стоял на запасных путях, обычно забитый под завязку, он в этот раз был полупустой – институтские еще собрались не все. Марина Александровна – крошечная, сухенькая доцент-зоолог сидела на чемодане и мелко-мелко крестилась, ежеминутно поднимая бледное, морщинистое личико к небу
– Господи спаси и пронеси. Господи спаси. Только б не налетели, Господи, Мать святая Богородица.
Анна помогла старушке подняться в промерзший до скрипа вагон, усадила ее в уголке, сама села рядом и прижалась поплотнее, стараясь согреть.
– Ты, деточка, кипяточку возьми пойди. Вон, у меня котелок на ручке. Чайку выпьем, у меня чуть сахарку есть. Все полегче, а то ты вон – синяя.
Когда Анна вернулась в вагон, таща огненный котелок за обмотанную платком ручку, Марина Александровна сидела, странно задрав голову. Она не повернулась к Анне, не пошевелилась, так и смотрела остановившимися блекло-голубыми глазами в потолок.
Наконец грузовик, с кузовом, открытым всем Ладожским ветрам, кряхтя и проскальзывая на ледяной, припорошенной вчерашним снегом дороге добрался до места. Всю дорогу, кутаясь в одеяло, которое Николай Борисович предусмотрительно вытащил из чемодана умершей старушки, Анна дремала, несмотря на совершенно дикий холод. У нее горели щеки и лоб, но она не могла вынырнуть из своего обморочного сна, в котором метались тени прошлого. Алексей, Шанита, Баро, Сашок, мать, отец – все навестили ее, приходили, касались, жалостно кивали, жалели. Анна все хотела заглянут в глаза Баро, но огненная завеса заслоняла его лицо, полыхала кровавыми всполохами. Все тело Анны заледенело, особенно руки и ноги, а вот лицо полыхало, как будто его жгло огнем. На эвакуационном пункте в Жихарево их оперативно пересадили в поезд, Анна еще помнила, как профессор почти тащил ее по платформе, но потом она провалилась в черную яму, в которой тяжелая, влажная ткань легла ей на лицо и душила.