– Если из этой доверенности, которую ты дал своим сыновьям, чтобы они действовали от твоего имени, выйдет что-нибудь плохое, – можешь винить во всем меня одного. Я тебе дал этот совет. Но я знаю, что они оправдают твое доверие.
– Это уж мое дело, Вильгельм. Я знаю моих сыновей лучше, чем вы все, и надеюсь, нам скоро станет известно, как обстоит дело, – отрезал хозяин дома тоном, не допускающим возражений.
И он обернулся к жене, как будто возлагал лично на нее ответственность за долгое отсутствие детей.
– Во всяком случае, – прибавил он, снова удостаивая взглядом шурина, – может быть, я и сошел с ума, но во всяком случае я еще не слабоумный. Если я дал свою подпись, я дал ее в здравом уме и твердой памяти. Никто, даже Миртиль…
– Ага! – Миртиль судорожно пристукнул рукой по столу.
– Даже Миртиль еще никогда в жизни не мог заставить меня сделать что-нибудь против моей воли.
Эта отповедь придавила хромого с неменьшей силой, чем паровой каток, утюжащий землю. Он и сам не подозревал, что лучше всякого дипломата сумел укротить гнев старика Зимлера. Тем, что старик во всеуслышание признал себя ответственным за выдачу доверенности, Вильгельм как бы вырвал жало зимлеровской заносчивости.
Но хромой не задумывался над подобного рода тонкостями, хотя прибегал к ним довольно часто, и потому не особенно возгордился одержанной победой. Голос старика Зимлера еще гремел во всех уголках гостиной, и чувство унизительного смирения уже вновь охватило сердце Вильгельма. Он натянул на голову фуражку, которую сам не помнил как положил на стол, и весь согнулся под гневными взглядами братьев Зимлеров.
Когда Сара, не без колебанья, поднесла мужу чернильницу и перо, она тоже ответила на робкий взгляд родного брата взглядом нескрываемого презрения.
«Что может Блюм из Тионвиля, – говорил ее взгляд, – понимать в намерениях и решениях Ипполита Зимлера из Бушендорфа? Пусть даже Блюм из Тионвиля мой собственный брат, но стоит ему посмотреть на себя, и он сразу поймет, что Блюмам никогда не сравняться с Зимлерами». Впрочем, Вильгельму не было никакой надобности смотреть на себя, он и так чувствовал, как его всей тяжестью – и физически и морально – подавляют торсы, взгляды и мнения двух Зимлеров.
Даже человек неискушенный понимает, что сутулая спина, хромая нога, блеклые удивленные глаза с косинкой, неопределенного цвета волосы, впадающие, впрочем, в рыжину, редкие и вечно сальные, ноздреватая кожа и глухой голос без малейшего металла – не бог весть какой капитал. Особенно же если это ваши глаза, ваша спина, ваши ноги, ваш голос и если вам сорок пять лет кряду напоминает об этом по любому поводу весь мир.
А весь мир, как известно, в высших своих установлениях и в неиссякаемой премудрости своей не прощает искривления позвоночника и ковыляющей походки и не желает понимать, как пригодились бы ему улыбка этих бесхитростных губ, прячущихся под лукаво добродушным толстым носом, надежность верной спины и братское пожатие коротенькой волосатой ручки с квадратными ногтями.
Итак, Вильгельм Блюм, всем существом ощущавший свои физические недостатки и скованный на редкость нескладным сереньким пиджачком, чувствовал себя сейчас особенно неловко. Он снова судорожно схватился за фуражку, которую в минуту растерянности положил на стол, и в этот момент подметил, уже не в первый раз, взгляд сестры – взгляд, которым она изгоняла его из мощного клана Зимлеров.
А ведь он носил обручальное кольцо, которое выглядело на его пухлом пальце, как обруч на маленьком бочонке. Это кольцо означало супружество, семью, свою собственную жизнь.
Род Зимлеров был обширен, но сейчас, в эту минуту, трудно было поверить, что принадлежавший к нему смиренный шурин Ипполита – этот торговец сукном – также имел свой угол. Дело шло к ночи, и если Вильгельм все еще оставался в доме Зимлеров, то делал он это не ради личной выгоды; если он осмеливался заговорить, то не для того, чтобы устроить свои собственные дела; если обстоятельства складывались скверно, то уж во всяком случае не для него, Вильгельма Блюма.
Он пришел сюда один, без жены, чтобы по мере своих скромных сил и возможностей смягчить гнев Ипполита Зимлера, и поджидал вместе со всеми приезда племянников, странствующих в далеком неведомом мире.
Так уж сотворен свет. Удивляться этому могут только пошляки. Умиляться – только слабые духом. Замечать такого рода вещи по меньшей мере излишне. Вильгельм Блюм не обманывался на этот счет.
Но вдруг под чьими-то шагами заскрипел гравий. Вильгельм не мог удержаться и поспешно вытащил из кармана огромные часы. Миртиль резко повернул голову. Рука Сары бессильно опустила на стол чернильницу, как будто чернила вдруг превратились в свинец. Один Ипполит не шелохнулся.
– Еще… еще рано, – пробормотал дядюшка Блюм.
Два резких удара напомнили присутствующим в гостиной людям, что они защищены от всего остального мира только вот этой дверью.
В распахнувшейся двери показалось чье-то лицо с пышными усами и живыми светлыми глазами.
– Все еще ничего нового, господин Ипполит? Добрый вечер, госпожа Зимлер!
Вошедший пригляделся к полумраку гостиной.
– Добрый вечер, господин Миртиль. А-а, и вы здесь!
Это «а-а» повсюду встречало Вильгельма Блюма. Вошедший удостоил его пожатием руки, в котором в точно вымеренных дозах чувствовались фамильярность, покровительство, но одновременно и уважение: Блюм как-никак доводился Ипполиту шурином.
– Как видишь, Фриц, – ответил господин Ипполит, и только середина его неподвижной физиономии чуть дрогнула.
Помолчали. Затем глава дома Зимлеров прибавил:
– Ничего нового! – таким оглушительным тоном, что все вздрогнули.
Фрицу стало неловко, что он выдал свое нетерпение. Он как-то по-детски надул губы под великолепными усами.
– Мы тут думали, может быть, пришла депеша…
Хозяин пристально взглянул на него, углы его губ опустились, отчего все лицо приняло до странности презрительное выражение.
– И он туда же! Запомни, Фриц, если ты хочешь преуспеть в жизни, научись ждать и понимать.
Восхитив этой прописной истиной нетребовательных слушателей, старик Зимлер тут же забыл свой добрый совет. Его брови сошлись у переносицы, как будто для того, чтобы легче удержать в сфере взгляда ничтожную фигуру собеседника, и новые раскаты грома потрясли комнату:
– Фриц Браун, ты и твои друзья – все вы ждете, и, однако, вы сами не знаете, почему вы ждете, не знаете, чего вы ждете. Что вас заставляет ждать? Все должно иметь свою причину, даже заботы и ожидания. А какие у вас заботы? Если я уеду – здание останется. Какой-нибудь пруссак возьмет себе фабрику, пустит ее в ход и даст вам работу. Ни тебе, ни твоим товарищам незачем беспокоиться по поводу возвращения моих сыновей.
Эльзасец не дрогнул под этим потоком оскорбительных фраз. Он старался придать своей мужественной физиономии самый простодушный вид.
Ипполит Зимлер еще повысил голос:
– Другое дело мне – мне, повторяю, моему брату Миртилю и моей жене. Ты видишь это перо, Фриц?
Как ни был Фриц привычен к самым неожиданным выходкам фабриканта, но сейчас даже он растерялся. Рука – чудовищная, бесформенно жирная рука хозяина протянулась к столу. Она приоткрыла письменный прибор и схватила тоненькую сосновую палочку.
– Смотри, она не большая, не тяжелая. Сколько, по-твоему, требуется времени, чтобы написать свое имя этой ручкой? Раз – и готово. Теперь ты видишь, по какой причине я в этот поздний час жду моих сыновей, сам не зная, где я – у себя дома или нет, фабрикант ли я еще, или я должен все бросить и начинать все сызнова в другом месте. Вот почему я беспокоюсь. Когда слаба голова, нужно, чтобы были сильны ноги. А голова в один прекрасный день сдала, Фриц. Может быть, кое-кто этим воспользовался. Пусть это послужит уроком для всех, кто полагается на своего ближнего.
Раздался слабый хруст. Чудовищные пальцы сделали почти неприметное движение, и обломки ручки отлетели в угол комнаты. Миртиль снова крякнул, еще резче обычного, затем в комнате нависла душная тишина. Низко нагнув голову, Вильгельм тщетно искал в памяти подходящие доводы. Фриц Браун старался скрыть испуг под Наивно-глуповатой миной: он узнал больше, чем мог рассчитывать. Сара взглянула на мужа с мрачным восхищением.