Гийом не мог отделаться от мучительной мысли, что рука эта не живая, а муляж, выставленный в окне колбасной. Уже не раз он с неприязнью замечал, что на всем облике Жозефа лежит печать отцовской мощи. Тот же сон, наступающий мгновенно, та же ноздреватая кожа на шее, те же скулы, подчеркивающие полукружия мясистых щек, – все говорило о недюжинной силе, о шумной веселости, о порывах желаний, налетающих, как вихрь, и о внезапных вспышках гнева, неотвратимых, как жажда или голод.
Гийом снова подумал, что есть же такой закон, согласно которому два самца, даже одной породы, ненавидят друг друга, Пусть это лишь смутное ощущение, но именно так стоял вопрос. Впрочем, у Гийома не было ни привычки ни времени ставить вопросы. Он подошел к Жозефу, намереваясь приподнять его голову и водрузить ее обратно на дерматиновый чемодан, заменявший подушку, но в последнюю минуту передумал и толкнул брата в плечо.
– Эй, эй!
Жозеф открыл глаза и, прежде чем окончательно проснуться, успел чертыхнуться раз десять, совсем как отец, а потом растерянно уставился на склоненное над ним лицо брата, на котором человек тонкий сразу бы прочел нечто очень далекое от любви и сердечной близости.
И тут же снова задремал. Теперь мысль о судьбе Зимлеров жила лишь в бессонном мозгу Гийома… Если не считать, конечно, того, что в Бушендорфе жила она в сознании бодрствующей матери, которая, склонясь под старинной медной лампой, не смыкала глаз и с неусыпной тревогой мысленно следовала по пятам за сыновьями.
Гийом снова повторил условия задачи: триста тонн, шестьдесят лье. Свет лампы, падающий на страницы библии, которую ежевечерне читает мать, столь же успокоительно сладок, сколь яростно вертляв огонь здесь, наверху, запертый в стеклянной клетке, перепачканной смазочным маслом.
Да, все борьба. Материя инертна. Материя разбита на квадраты. Пространство вытягивается, утончается. Материя и пространство, скольжение одного по другому. В этом – все. Трение. Нагревание. Гийом Зимлер ощущает их так явственно, будто его собственное натруженное тело тянется через ночь, через стыки рельсов, по нескончаемо длинному вертелу железнодорожного пути.
Ночь обволакивает его своей студенистой мглой. Гийом Зимлер приподымается на локте, он хочет поглядеть в окошко. Но взгляд его сразу отскакивает обратно, ибо там сплошная стена теплого мрака. Оп напрягает зрение. Дерево, выхваченное из тьмы лучом фонаря, церемонно проходит мимо и исчезает, испустив вздох. Вот и все. Гийом снова ложится на скамейку. Саквояж, как нарочно, перевернулся и оцарапал застежкой щеку. Гийом тихонько чертыхается, ложится на другой бок и снова берется за решение задачи.
Еще мальчиком Гийом Зимлер, возвращаясь вечерами из школы, присматривался к поездам, замедлявшим ход как бы от усталости, и еще тогда научился понимать эту усталость. Уставший поезд – это уже не поезд, он просто личинка, затерявшаяся в бездне летней ночи; из одного ее конца с надсадным хрипом вырывается пар, пламя и искры, а на другом пылает треугольник красных огней, ползущих вверх на пригорок; позади провалы молчания и глубина – притягивающая, хищно всасывающая беспомощную личинку.
По правде говоря, Гийом сейчас не особенно верит, что впереди ползет тележка с углем. Не верит и в то, что ее загружают доверху. Изумленно следит он за усилиями клячи, которую почему-то считают белой и которая, болтаясь в слишком широкой сбруе, тащит за собой несоразмерно большую повозку.
Поворот улицы. Тележка трясется по камням мостовой, грохочет, как артиллерийский обоз. Какой-то человек, кляня всё и вся, осыпает ударами кнута свою клячу, этот живой скелет. Солнце мечется как оглашенное, обдавая вселенную жаром топки.
И вот вслед за первой тележкой – вторая, а там по пологой боковой улице подымается целая вереница огромных черных, груженных доверху тележек.
Напрасно ободья колес, грохочущие по камням мостовой, стараются воспроизвести дробный перестук кузнечных молотов. Гийом уверен, знает, что обозу ни за что не одолеть подъема. Ему так хочется объяснить головному возчику, что трение мешает… И вот возчик поравнялся с ним. Черными пальцами он извлекает из кармана блузы перепачканную бумажку, которую Гийом Зимлер сразу узнает. И нет надобности еще раз заглядывать в железнодорожные накладные.
«Товарная станция! Товарная станция, тупицы! Вы что, читать не умеете, что ли? Что же, прикажете мне тащить всю эту штуковину домой?»
Возчик, не останавливаясь, равнодушно отмахивается и вытирает потный лоб тыльной стороной руки со вздутыми венами. Асфальт, покрывающий тротуар, размяк под тонкими подошвами Гийома. И он испуганно глядит на вереницу тележек, проезжающих мимо. Ему хотелось бы уйти. Слишком он уверен в том, что произойдет. Но он не может уйти, – в этом он тоже уверен. Он стоит и смотрит, как медленно проплывают мимо него тележки, как выплескивается на землю уголь, и сверкающий канал до боли режет ему левый глаз.
Он подсчитывает. Просто так, для очистки совести. Необходимо проверить эту партию груза. Ему хочется пойти и подобрать кусочки угля, падающие с тележек. Мучительно смотреть, как безжалостно дробят колеса бесценное горючее. Никогда еще уголь не казался ему таким маслянистым, таким нарядным. Уголь маслянист, как овечья шерсть. Особенно ему люб кардифский уголь, ярко поблескивающий на изломах; но колеса надвигаются и на него; кажется, тележка сейчас приподымется в воздух, а уголь блестит, как орех, и разлетается тускло-черным облачком, которое сразу же прибивает к земле.
Гийом старается подсчитать. Итог ясен. Что составляют триста тонн на краю бездонного рва, долженствующего покрыть баланс?
Жозеф, без шляпы, отправляется на поиски привратника – бездетного привратника, необходимого в каждом порядочном доме. Он, кажется, совсем забыл, что домик должен приютить отца, мать, Гермину и детей. Кто же позаботится о балансе? Интересно, откроет ли калитку сам отец? Разве не могут эти возчики оставить злосчастный уголь на складе, на берегу канала, у черта, у дьявола?
В конце улицы возникает запах такой непереносимо острый, что Гийом Зимлер невольно поворачивается в ту сторону. Почему там пляшет этот человечек? И неужели только бравады ради носит он не обычный головной убор, а широкополую шляпу из посекшегося шелка?
Незнакомец открывает рот, и Гийом задыхается от запаха чеснока и гнилых зубов. Человек этот кругл, как бочонок. По его лицу щедро рассыпаны веснушки, похожие на божьих коровок; они словно стараются вытеснить мощный слой грязи, слившейся с багряным румянцем щек. «Черный, желтый, красный. Настоящий бельгийский флаг», – думает Гийом и невольно улыбается.
«Я… я пришел, чтобы… так сказать, чтобы… приветствовать господ 3… Зми… хм-хм!.. Змилер… и ком… и ком… и компанию по случаю, так сказать, прибытия».
Он не то, чтобы заикается, но его распирает такая неуемная потребность излить свои чувства, и такая горячая симпатия, такое дружественное сияние написано на его лице, что, ей-богу же, он мямлит только от избытка чувств.
Господин Булинье имеет случай еще раз убедиться в том, что доброта души производит желанное впечатление. Старший Зимлер озадаченно молчит. Он уже не знает, где отдается грохот тележек – в его ли собственных ушах, или в глубине бесконечности. И закрытая калитка (кто ее отопрет? папа?), и несходящийся баланс, и Жозеф… Куда же это запропастился Жозеф?
Гийом считает своим долгом ответить от имени отца, господина Зимлера, единственного владельца фабрики Зми… хм!.. просто Зимлера, что фабрика Зимлера весьма польщена теми чувствами, какие ей свидетельствует господин Булинье. (Если бы отец открыл калитку, Гийом непременно услышал бы, как она, повернувшись на заржавевших петлях, протяжно скрипнула, словно ухнул филин – у-ух!) Гийом Зимлер счастлив добавить от своего собственного имени, что он, Гийом Зимлер, позволяет себе надеяться, что их отношения с господином Булинье будут развиваться самым благоприятным образом! Должен же наконец господин Булинье понять, что такой день, как сегодня, выбран не особенно удачно, пусть даже пущены в ход тончайшие оттенки чувств, для человека, только что приобретшего фаб…