Выбрать главу

Целая угольная шахта в Кардифе питала этот мощный поток. Зловонное дыхание, омрачавшее здешнее небо, давало работу шести артелям углекопов. Город ежедневно поглощал два состава с английским каменным углем. Иными словами, в мире существовало четыре брига, предназначенных специально для перевозки топлива в Вандевр. Они приходили один за другим, глубоко сидя в воде, с их блестящих деревянных хребтов стекала вода, и казалось, этим чудищам нипочем любая непогода. Когда первый бриг отправлялся восвояси, обнажив полосу ватерлинии, подпрыгивая на гребнях волн, как ярмарочная плясунья, и встречал своего товарища, гонимого попутными волнами Ла-Манша, он сигнализировал «угольщику», что двести труб голодают и жадно ждут нового груза.

Конечно, братья Зимлеры не знали всех этих подробностей, но даже само безмолвие нависшей над городом черной тучи было весьма красноречиво.

Какая-то полоска, сверкнув, как лезвие сабли, перерезала долину и обдала их на мгновение снопами лучей. Канал! Вечерний свет ровными слоями струился над ним. Братья успели заметить с десяток продолговатых коробочек, блестевших, как лакированные, и с виду неподвижных. Но братья знали, что эти коробочки плывут вперед, выпятив брюшко и разрывая переливчатый атлас вод, и что каждая везет триста порций каменного угля, по тонне в порции.

Железнодорожное полотно описало широкий полукруг по склону холма. Поезд, тяжело пыхтя, брал подъем. Внизу вдруг снова распростерся город.

Весь город бодрствовал, и только их фабрика спала. Какое там спала!… В том месте, где находится их детище, в самом центре Вандевра, зияла глубокая рана, бездонная пустота, и в этой пустоте все их надежды.

Поезд навис над тем кварталом, где им предстояло жить. Черный глухой двор, разрушенные крыши, четыре корпуса, плотно слитые в горбатый четырехугольник, проплыли перед ними.

Повинуясь изгибу путей, поезд повернул к долине, и братья на мгновенье как бы проникли взглядом в тайны уже изученной ими фабричной трубы. Они заглянули в ее сырую, грязную глубину. Один край трубы был отбит Ударом молнии. Из окна шедшего под уклон вагона казалось, что она вот-вот рухнет. Труба удалялась на север, так и не распрямившись. Клубы дыма, вырвавшиеся из паровоза, заволокли их трубу. Она исчезла. Но был еще виден угол здания. Краем разбитого стекла высекло солнечную искру, она вспыхнула и потухла. Появилась решетка и растаяла, как воспоминание.

Когда дым разошелся, взгляды Зимлеров напрасно искали вновь то место, где находилось их детище. Прядильная фабрика Лефомбера заслонила весь квартал своим безукоризненно стройным корпусом.

Товарный поезд смело бросился между Зимлерами и долиной. Вагоны кромсали в куски открывавшийся из окон пейзаж. Просветы между вагонами равномерно чередовались с темными полосами, тишина — с грохотом, как будто пьяные гиганты выстукивали телеграфную азбуку; угольные платформы на мгновение угрожающе нависли над долиной горбатыми спинами. Но вагоны тут же, снова заслонили дневной свет, и товарный поезд, нестерпимо громыхая, умчался со своими шумами и тенями, показав па прощание два задних колеса, подминавшие ветер.

— Пусть меня дьявол возьмет, если уже будущей зимой один из этих вагонов не придет в адрес Зимлеров «франко-вокзал», — пробормотал Жозеф, очевидно стараясь оправдать хриплый вздох, вырвавшийся из его груди при виде поезда, который удалялся к Вандевру с грузом, предназначенным пока что для других.

Жозеф пытался проникнуть взором в будущее. А Гийом пристально всматривался в сегодняшний день. Он невольно возвращался мыслями к фабрике в Бушендорфе, — она безмолвствовала ныне, как и новое их владение, только что промелькнувшее за окнами поезда.

Эскадрой уланов расположился в главном корпусе, обсаженном деревьями, — одноэтажном длинном строении, где стояли ручные станки. Еще десять лет тому назад обоим братьям казалось, что нет на свете более грандиозного сооружения.

Отец, сбычившись, глубоко засунув руки в карманы, мрачно шагал по спальне, проклиная и богохульствуя, и шея его наливалась кровью. С тех пор как пруссаки заняли их городок, он не переставал рвать и метать.

При первом же известии, долетевшем из Висенбурга, он остановил станки, распустил рабочих, запер все двери. Искавшие постоя солдаты в остроконечных касках посбивали замки. От нетерпеливых ударов лошадиных копыт дрожали стены склада для хранения шерсти, превращенного ныне в конюшню. Иногда слышался глухой стук станка — это развлекался какой-нибудь саксонский ткач, звучал его грубый смех, и выброшенный из окна челнок еще долго подпрыгивал на камнях двора.

Старик Зимлер не выходил из комнаты. Целыми днями он гулко шагал но паркету. Под конец он даже протоптал на вощеном полу тропку… Временами шум шагов затихал, и тогда скрипел стул.

Мать приносила ему обед наверх, старик наспех проглатывал еду, не переставая проклинать и чертыхаться. Матери не было слышно. Она долгие часы безмолвно просиживала над своими коклюшками.

Бушендорф был так стремительно захвачен передовым отрядом немецкой кавалерии, что оба сына не успели присоединиться к своим частям. Трудно сказать, доставило ли это старику в его унижении и гневе хоть какое-то удовлетворение. Во всяком случае, единственным свидетельством боровшихся в нем чувств были сломанные стулья.

Гийом и Жозеф томились от бессилья. Они выходили пройтись по фабричному двору. При виде серой шинели оба бросались домой, запирались в комнатах и читали немецкие газеты, — победители как будто случайно забывали их на всех стульях.

Покидать город им было запрещено. Часовые, позевывая, стояли у старых крепостных ворот. Каждый день, в пять часов, братья, согласно приказу, должны были являться в караульную ратуши. Там немецкий капитан — мужчина в летах — доставлял себе невинное развлечение: он всякий раз с особой тщательностью удостоверял их личность, хотя узнавал Зимлеров издали по походке.

Присутствовавшие при этом солдаты особенно потешались, когда капитан добирался до шрама на груди Жозефа. Это было первое и последнее воспоминание Жозефа об охотничьем ружье, которое в один прекрасный день разорвалось у него в руках. Когда капитан приказывал Жозефу раздеться и ходил вокруг, ощупывая его заплывший жиром торс своими недоверчивыми, инквизиторскими пальцами, караульные помирали со смеху.