Там, под потайной крышкой, открылся ларец, наполненный золотыми кольцами, браслетами, золотыми пряжками в драгоценных камнях, чашами, кубками, серебряными рукоятями ножей, фигурками резных зверей и птиц, монетами со стертыми ликами, переливающимися бусами, — и все это тускло высвечивало, то вдруг отдавало жаром, то прокалывало холодным голубоватым лучиком, что вырывался из камня.
— Вот оно! — задрожал Тимофей. — Вот оно, принадлежащее богам! — Тимофей приподнял золотое блюдо, на дне которого раскинулась женщина свирепой силы и мощи. Тяжелело круглое лицо, выпукло приподнимались высокие скулы, и оттого, наверное, такой прищур раскосых глаз под гневным и властным изломом бровей. Но тугие губы полуоткрыты и так зовущи, кажется, что женщина приподнимается с золотого своего ложа и вот-вот распахнется вздыбленная налитая грудь и расслабится могучее, тугое бедро. А вот серебряная чеканная чаша грузнеет в сплетении тел, рук, лап и хвостов, вся оплетена оголенными чудищами, с тонкими, как копье, хвостами и человеческими ликами. Тимофей протянул руки и вынул то ли чашу, то ли кувшин, какую-то посудину, которую он не мог назвать. Она гляделась то кованой, чеканной, то литой и тоже словно была одета в самое невообразимое переплетение — там были и орлы с телом быка, и быки с головой волка, и рыбы с прекрасным женским телом и длинными волосами, и женщины с звериными лапами, рыбьими глазами. Гривастый зверь пожирал оленя, орел с девичьим лицом раздирал грудь воина — и всюду глаза… глаза… глаза… распахнутые, прищуренные и подлые, доверчивые и зовущие, глаза ненавидящие, налитые смертельной злобой и яростью, глаза в мольбе и просящие пощады.
— Отнеси, верни эти дары капищу… Тебе, наверное, не найти то дальнее, что он ограбил, но отнеси в свое… — Старуха махнула рукой. — Леська оскорбил богов, и они запрятали его так, что не оставили тела…
Тимофей бережно брал в руки вещи, принадлежащие богам, и осторожно складывал в дорожную пайву. То были священные жертвы многих поколений, людей из разных мест, к ним прикасались руки тысяч и тысяч людей, пока они не легли в глубине капища у подножия богов, охраняющих край. С какой надеждой и верой приносилась в жертву каждая вещь. У каждой своя судьба, тайна рождения и потаенный путь из дальних земель. Как сплелись чудовища на чашах, как раздирали они друг друга, так за каждую золотую фигурку, за пряжку или серьгу слетала с плеч человеческая голова, вспарывалось ножом горячее человеческое сердце и дрожали жадные пальцы-когти. Сколько же крови на этом золоте, сколько безверия, лжи и злобы!
О, боги, почему вы принимаете в жертву кровь?!
Но как же так, Леська поднял руку на священные дары — и не окаменел, не разорвался в мелкие клочки и не повис туманом на еловых лапах. Почему в Леську не ударила молния и не превратила в серую золу? Тимофей верил своим богам, верил в их нерастраченное, необоримое могущество, но боги молчат. Молчат, поруганные и оскверненные. Наверное, они уступают в силе русскому богу, который живет в таких красивых дворцах… И уже не остается прежней веры даже перед этими священными дарами. Наверное, оттого, что боги не наказали Леську.
Тимофей бросил за плечи тяжелую пайву, туго затянул ремень и взял в руки ружье.
— Прощай, милая женщина! — тихо сказал Тимофей, но усомнился, слышит ли, видит ли его будто одеревеневшая Пекла. — Остальное возьму в другой раз, сразу не унести… К богам вернутся их жертвы.
Он распахнул тугую, скрипучую дверь и вышел. Остановился, жадно глотая свежий морозный воздух, зачерпнул пригоршню снега и отер горячее, раскаленное лицо.
— Тим-пей! — зыбким болотом качнулась перед ним пьяная Лыкерья. — Ты зачем, Тим-пей, длинно говорил со старухой? Ты у нее выпытывал, куда Леська свой клад схоронил?
— Какой клад? — постарался удивиться Тимофей. — Что ты трещишь клювом, как кедровка?
Он окинул взглядом небо, встал на лыжи и быстро заскользил к темнеющему кедрачу.
Только сейчас, в лесу, Тимофей почувствовал усталость, словно после долгой погони по снежной целине. Голова стала тяжелой — глина тебе и глина, а на плечах словно по мешку сырой рыбы, и скользят те мешки с загривка на спину, тягуче стонет поясница. Ох, тяжела пайва… А мысли-думы уже бегут впереди него, толкаются, сбивают друг друга с тропы, и торопятся они к Сандро, к его костру… Тимофей так и не решил, как поступить с женщиной, убежавшей от мужа. Когда они с Сандро нашли ее, было ясно — вернуть Саннэ отцу, а тот уже с Леськой порешат. Но Леськи нет — как же теперь?
К полудню он вышел на широкое моховое болото, которое плавно спускалось по склону в долину Тэла-Я — Зимней реки. На дне реки, раздвигая песчинки, бились роднички, вода всегда оставалась живой, только в редкие годы речушка целиком застывала, но ненадолго — ледяную корку прокусывала парящая полынья. И сейчас она парила в густом березняке, что осенял ее левый, пухлый, моховой, берег в мягких оплывинах, отчего правый, гривастый, берег в кедраче казался твердым и скалистым. На вершине осеребренной березы кормились угольно-черные косачи, приборматывая, обирали почки. Несколько косачей, взмахивая крыльями и выгибая красные брови, водили рыженьких, будто проржавевших на холоде, подружек по высоким кочкам, по-куриному разгребали лапами снег и кормились клюквой.