Выбрать главу

Я успела увидеть ее лицо, и она упала в провал — наискосок, вниз головой, и ее крик сразу оборвался.

Мы все подбежали к провалу и свесились вниз, мы кричали, звали Леру, мы просили, чтоб она попробовала встать, подать нам руку, чтоб мы смогли ее вытащить, мы умоляли ее и просили прощения, но Лера лежала на боку, лицом вниз, и не шевелилась, и не отвечала нам. Нужно было спрыгнуть туда, но отчего-то никто, никто из нас не мог на это решиться, все только галдели и суетились, перепуганные и дрожащие, и я помню липкий и холодный ужас, который навалился на нас. Я помню, как у меня сдавливало горло и не хватало воздуха, и как я чуть сама не свалилась вниз, пытаясь дотянуться до согнутой Лериной руки. Я помню, как Юлька принесла свечку, но руки у нее тряслись, и свечка упала вниз и погасла. Я помню, как Анька стояла на коленях на краю провала, прижав ладони к нижней части лица, и кровь текла сквозь пальцы и капала на голые ноги Леры, словно поминальное вино. Я помню, что Людка была самой спокойной из нас и молчала и только смотрела во все глаза. Я помню, как Лешка, утирая нос, сказал: «Ну и влипли же мы!» — и Витька вдруг вскинулся и ударил его с такой силой, что сломал ему челюсть, а себе — два пальца. Я помню, как Женька с грохотом спускался по лестнице и звонил, и колотил во все двери, и кричал, чтобы немедленно, черт подери, немедленно вызвали «скорую»! И я помню, что к тому моменту ни Киры, ни Ромки, ни Шурки уже не было на чердаке — они сбежали тихо и быстро, и никто из нас этого не заметил.

Леру вытащили через полчаса, но если б ее вытащили сразу, все равно ничего бы не изменилось. Три метра — высота небольшая, но люди ломают руки-ноги и просто споткнувшись на ходу. А Лера, упав с высоты трех метров вниз головой, сломала себе шею.

— Господи, какой ужас! — вырвалось у Наташи. Она потянулась и быстро налила себе пива, и оно перелилось через край и потекло по столу. — Вы…вы… Господи, какой ужас! — и она залпом выпила пиво.

— Это же убийство! — сказала Ира. — Вы ей все равно, что горло перерезали! Ты что ж, и вправду была такой мерзавкой?!!

Марина чуть наклонила голову — то ли в знак согласия, то ли неодобрения.

— Но, дорогуша, значит ли это, что моя страшная история правдива?

— А разве история не закончена? — удивленно осведомилась Лена. Марина переплела пальцы рук и горько усмехнулась.

— История? История только начинается.

— Тогда давай дальше! — потребовала Лена, пристально глядя на танцующее пламя свечи. Марина потянулась, выпила свое оставшееся пиво — не столько для удовольствия, сколько для того, чтобы сгладить охрипший от долгого рассказа голос — и снова заговорила:

— Лики зла и лики ненависти часто пишут одними красками, и эти краски могут быть очень долговечны. Второе никогда не обходится без первого. Если ненависть сильна, то она, как гнойник, обязательно прорывается — если же она уйдет внутрь, то с человеком могут случиться ужасные вещи. Но все это в том случае, если человек жив. Мы вызвали к жизни такую ненависть у Леры, но сама Лера в тот же момент умерла. Иногда, когда я обдумываю все, что случилось, мне кажется, что происшествие на чердаке чем-то походило на тяжелые роды. Мать умерла, но осталось дитя. Лера умерла, но осталась ее ненависть.

Несколько следующих дней для меня превратились в сплошную серую кашу. Следствие, расспросы, расспросы, расспросы… Дни кошмаров — ночных и дневных — и лишь секунды спокойствия — утром, сразу после пробуждения, когда мне казалось, что все это лишь дурной сон. Насколько бы удобней жилось, а? — все плохое — р-раз! и ссыпал в сны! Только эти секунды и были границей между ночью и днем. Ночью я снова и снова видела, как падает Лера, а днем вспоминала о своей роли в этом падении, и всякий раз к желудку подкатывали тошнотворные спазмы. Меня тошнило от самой себя. Я избегала смотреть в зеркало — в нем отражалась тринадцатилетняя девчонка, которая убила человека.

Вся история сошла как несчастный случай. О том, что мы делали на крыше, никто кроме нас так и не узнал. Вообще с этим делом долго не носились — мать Киры — большая шишка в исполкоме — быстро все уладила. Трещину собрались заделать, но так и не заделали. Растения Леры так и остались лежать в ней, как в раскрытой могиле. На люк повесили крепкий замок. Вот и все. Первый том нашей жизни был захлопнут и для некоторых из нас заброшен на самые задворки памяти, на съедение пыли.

Я заставила себя пойти на похороны, хотя мне было чертовски страшно и я знала, что мать Леры не будет в восторге, увидев меня. Но мне казалось тогда, что хоть так я смогу показать, как жалею о смерти Леры и о своей глупости. Я пошла отдельно от своей матери, и, конечно, у меня не хватило храбрости подойти к семье Леры и хотя бы поздороваться, я даже постаралась не попасться им на глаза, скромно прячась в задних рядах.

Кроме меня пришли только Витька и Женька. Витька с забинтованной рукой стоял недалеко от меня, и я знала, что он меня видит, но он вел себя так, словно мы были незнакомы. Женька тоже стоял обособленно, и никому, глядя на нас, сейчас и в голову бы не пришло, что совсем недавно мы составляли одну веселую компанию.

А компании больше не было. Она рассыпалась, как рассыпается веник, если снять вязку. Компанией мы поднялись на чердак в тот день, вниз же мы спустились чужими людьми. Теперь провал был между нами. Мы больше не перезванивались, не общались, не покуривали вместе в школьном овражке. В школу осенью шли, как на каторгу, потому что все мы, кроме Женьки, учились в одном классе и были вынуждены видеть друг друга каждый день. Встречаясь, мы вяло здоровались, избегая смотреть друг другу в глаза. Мы были противны друг другу. Только Кира и Ромка продолжали держаться вместе и не выглядели угнетенными, и выражение лица Киры стало еще более брезгливым и надменным. А все остальные разбрелись по своим жизням.

А потом началось бегство.

Юлька перевелась в другую школу, ничего и никому не объясняя, и теперь я видела ее только мельком — редко и издалека. Дорога туда была намного дольше, но ей, наверное, было спокойней среди чужих лиц. В октябре уехала Анька — после того случая здоровье ее совсем испортилось, и родители увезли ее в какой-то санаторий — далеко-далеко отсюда. Отец Женьки получил работу на Камчатке и укатил вместе со всей семьей, и я думаю, Женька расстался с нашим городком без всякого сожаления — уехал вместе со своей трубкой, которую он так любил выколачивать о колено. У семьи Омельченко умерла какая-то близкая престарелая родственница, и они, махнув две квартиры на одну где-то в центре, тоже исчезли из нашего двора туманным январским утром вместе с Людкой и ее черным пианино. А в конце лета развелись Хомяковы, и отец остался здесь, а Лешка с матерью сгинули неведомо куда. Шурка никуда не уехал, но школу почти совсем забросил и теперь гонял где-то на мотоцикле в новой стае.

Моя семья переехала, как я уже говорила, когда мне исполнилось пятнадцать, и я была последней из тех, кто сбежал, хоть и не по своей воле. Это было в первых днях июня — жара уже бродила неподалеку, но воздух еще по-весеннему обнимал мягким теплом, и природа улыбалась свежей сочной зеленью и цветами, и всюду носилось особое ощущение буйной, первобытной свободы, во всяком случае, мне так казалось.

Почти все вещи были упакованы, и я, предупредив родителей, убежала за дом, в одно из наших старых тайных местечек — выкурить сигарету и попрощаться со своим двором, с домом — со всем тем, что окружало меня пятнадцать лет. Хоть мне и отчаянно хотелось уехать — хотелось уже давно, — но рвать корни всегда больно, даже если большая часть из них уже сгнила.

Я сидела на траве, курила и думала о том, как странно все сложилось — метла судьбы словно намеренно размела нас по разным углам, как будто для того, чтобы посмотреть, что потом получится из каждого из нас в отдельности и каждому вынести свой приговор. Тогда я еще не знала, как близка была к истине, только наблюдала за нами не судьба, а рожденное на чердаке дитя, которое не знало жалости.