— Не приказано.
— Как не приказано?.. Распорядись, говорю! И мне, пожалуй, закусить с дороги.
— Не приказано.
В оловянных глазах пустота. Помещик медлил, мялся.
Перестали с визитами. Роптание, конечно, пошло. Но мнения разные.
— Помилуйте! Обедает с экономом за одним столом. До чего же этак дойдет-то? Дворню всю разогнал. Но это ж дурость — так себя унижать. Дворянин есть подпора престолу — вот чем он занят, в то время как все другие сословия трудятся на одну только собственную пользу. За то дворянину и честь, за то прислугой окружен.
— Однако матушкой-государыней сказано: “От пашен не отлучать!” У иного лакеев сотня, а на тягле одни старики. Оттого и разоряемся.
Были о Калымском в столице слышавшие.
— Нравственности, говорят, самой дурной. Дерзок, силен, росту высокого, через бровь шрам, на подбородке другой. Словом, все качества, душевные и телесные, составляющие скорее разбойника, чем барона.
— Заметьте, сударь, Между тем, что государыней принят, обласкан. Жалована табакерка с их величества портретом.
У Калымского же стали ладить пильную мельницу. Уральский мастер с подручными свозят болотную руду — нашел-таки ее барон, — плавильную печь кладут; стекольщики амбар получили, тоже там маракуют. Артель определена уголь жечь для всяких надобностей, мастер-позументщик поставил стан проволоку тянуть, второй немец стекла шлифует.
На полях же страда. Пойменного лугу в имении пять тысяч десятин. Побольше половины сметали в стога, барон велел рыть ямы, хоронить туда сырую еще, не сушеную траву. Зачем — никому не ведомо. Ржи в тот год поспели ранние, за покосом сразу и жнитво. Яровые догоняют, а тут овсы убирать и сеять пора. У непривычных дворовых на вечерней заре всякая жилка ноет. Тягловые мужики, правда, вздохнули — помилуй бог, два-то дня прибавлено для своего надела!
А нового господина боялись все.
Главное — укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может сам персоной во всякий час на всяком месте негаданно быть. Выскочит из лесу с Федором, камердинером, коня осадит. Мужик и мигнуть не успел, барина слоено ветром из седла выхватило, перенесло, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: “Мелка пахота! Землю царапаешь только”. Взглянет, как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на коня, и сгинули двое.
А если б гневен? При его-то страшной силище.
— Ты почему здесь?
Калымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания. Готовый сбросить его, свалиться на кровать.
В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела Лизавета. Поднялась, как он вошел.
Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате флигеля, думал о ней, не переставая. Встречал дважды. Первый раз — сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал — платок ниже бровей, — а по гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но, испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было — на покосе же, когда проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее. Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять Калымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе. И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе среди дворни никого близких.
Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем, лицо розовело, темные ресницы строго опущены.
Калымский слышал в висках удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль — может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке, выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь — все столь желанное, окончательно совершенное — природа кроила из той же обыденности, что и мужскую грубую плоть.
Охрипший вдруг, повторил:
— Ты начто пришла?
Она, глядя вниз и в сторону, сказала:
— Наше дело господам угождать.
Потупилась — мол, воля твоя, барин, меня не спрашивай, как хочешь поступай.