Но на этот раз даже Юлдусь никого не рассмешил.
Я хочу пробраться поближе к отцу и натыкаюсь на маму.
— Не путайся ты под ногами! — говорит она раздраженно. — Залезай вон на печь!
Я нехотя лезу на печь. А тут, оказывается, совсем и не плохо — все видно и слышно, хотя изба и гудит, как растревоженный улей. Старший брат, видимо, сообразил это и забирается ко мне. Он уже совсем большой — ему четырнадцать. Сверху нам видно отца, и он на нас посматривает, улыбается, правда, улыбка у него невеселая. Слышу: рядом брат засопел, глаза трет кулаком, отворачивается от меня. Хотел я его подразнить, да нет — еще стукнет сгоряча.
Наконец, скамейки задвигались, все встали, вышли из-за стола. Отец поднялся последним. В руках у него расшитые платки, на плече полотенце. Это — подарки. Обычай у нас такой — дарить полотенца и платки — на счастье! Полотенца красивые, с узорами. Дядя Муся растянул гармошку, заиграл что-то грустное, запел. И все стали подпевать ему. А мама и сестры отца — наши тетки заплакали. Брат рядом тоже хлюпает, да и у меня глаза защипало. Но вообще-то я никогда не плакал — не умел. И всегда этим гордился, вот я какой — никто моих слез не видел. А сейчас того гляди разревусь.
Брат спрыгнул с печки, я за ним. К отцу не протолкнешься — все его окружили, двинулись к двери. Наверное, сейчас усядутся в тарантас и с песнями по деревне!
Но получилось совсем не так. Вышли все со двора и гурьбой направились к околице. Мужчины с отцом, а женщины сзади, с мамой. Почти у каждой в руках чайник с пивом. Мы с братом идем рядом с лошадью, запряженной в тарантас.
Над старой ивой вьются грачи:
— Грачи мы, грачи!
Вот хвастуны! Подождите, я вам задам!
Нет, наверное, на дереве гнезда, которое бы я не разорил. Вот они меня и дразнят. Я было остановился, но мама как почувствовала, что я затеял недоброе, оглянулась, закричала:
— Ты что, сдурел? Даже сейчас озорничаешь? Отец на фронт уходит, а ты о чем думаешь? Ой-ой-ой! — заголосила она. — И на кого ты меня оставляешь с этими сорванцами! Как я с ними управлюсь!
Женщины подхватили маму под руки, стали ее успокаивать. Мне было очень стыдно. Я бросился к маме.
— Не плачь, вот увидишь, папа фашистов разобьет и домой вернется! И я поумнею за это время!
Мама силится улыбнуться сквозь слезы:
— Совсем ты у меня несмышленыш! Господи, что же будет с нами?
— Ты, сноха, не убивайся уж так-то! — говорят женщины. — Почитай в каждой семье кормильца провожают. Все мы с ребятами на руках остаемся! Несмышленыш-то твой дело говорит. Разобьют фашистов мужики и вернутся домой!
Мама перестает плакать, вытирает рукавом глаза, даже улыбается. Вот, оказывается, какие слова успокаивают взрослых!
…У околицы все остановились. Дед Максим, уважаемый в деревне человек, вынул из кармана яйцо и протянул его отцу:
— А ну, бросай его, Васюк!
Отец размахнулся изо всей силы и закинул яйцо далеко-далеко.
— Ну-ка, сынок, — командует Максим, — принеси, если цело, не разбилось.
Я побежал, только голые пятки засверкали, за мной вся ребятня.
На вспаханном поле, в пыли, я нашел яйцо. Целое!
Бросился обратно, бегу, кричу, показываю свою находку.
Дед Максим усмехается, все довольны, хлопают отца по плечу.
— Ну, Вася, вернешься с войны целым и невридимым! Яйцо-то не разбилось!
Не люблю прощаний! Так тяжело на душе делается! Мама опять как каменная, только глаза блестят от слез, прижалась к отцу, не отпускает. Женщины с трудом оторвали ее, опять стали успокаивать. Папа обнял брата, меня, сказал ласково:
— Ну, надеюсь на вас, ребята. Маму слушайтесь, помогайте ей, растите, умнейте, меня не забывайте!
Тут уж брат не выдержал, заревел, не стесняясь.
Отец махнул рукой, отвернулся, подошел к бабушке, сестрам.
Провожать отца в Канаш — на призывной пункт — поехали мама, дед Максим и брат. Я остался с бабушкой. Долго мы с ней стояли, смотрели, пока тарантас не скрылся в лесу. Отец так ни разу и не обернулся.