Я положил тетрадь на соседнее место в лодке, и она плыла со мной, словно компаньон по рыбалке. Я выгреб к мосту на Отроженке - здесь проходили электрички, и, хотя заплывать далеко не хотелось, мне уже порядком надоел их шум, и я поплыл дальше, в сторону острова Рыбачьего. Утро разгоралось, было уже около десяти. Всё же для того, чтобы отдохнуть спокойно на городском водохранилище в выходной день - надо постараться, найти тихое место. Постоянно то по одной, то по другой от борта стороне мимо меня проносились водные мотоциклы, поднимая на поверхность темно-зеленую тучу водорослей, плавали шумные, звенящие хитами сезона катера, так что я в своей весёльной лодке казался архаичным стариком из повести Хемингуэя.
И всё же удачное место я наконец нашел. Прикормил, забросил удочку и стал ждать. Припекало, и я вспомнил излюбленный метод охладиться деды Гены - снял кепку, и, набрав ее полную воды, надел на голову. Что ж, совсем хорошо, но сколько ждать клёва? Ладно, подумал я, всё равно лучшее время я проспал, так что просто посижу, буду болтаться тихонько на воде, а заодно и почитаю...
8
Знаешь, Мишенька...если оглянуться, оценить жизнь, задуматься, окажется, что память наша цепляется лишь за отдельные фрагменты, и, чаще всего, почему-то хранит не самые радостные страницы прошлого. Наша память - это и есть мы сами: если лишить нас воспоминаний, не станет и личности. Память устроена странно - она, словно фотокамера, в мельчайших деталях запечатлеет один день или даже час жизни, при этом может оставить вне своих рамок месяцы или даже годы. И я, скорее всего, не запомнил бы так юность в красках, если бы не крутые перемены.
Впрочем, перемены - самое неподходящее из всех возможных определений...
Весна сорок первого года, конец апреля. Наша редакция, комсомольские и партийные организации - все готовились к Первомаю. Я без особых причин впервые за долгое время чувствовал себя на подъеме, радовался новой весне, которая в тот год сильно запоздала и потому была особенно желанна. С мартовских оттепелей я не заглядывал к старику Эрдману, можно сказать, забыл о нем, и не испытывал угрызений совести. С того времени, как мы завершили перепечатку рукописей и особенно после того, как появился радиоприемник, Карла Леоновича было не узнать. Более того, если раньше любой вечер он проводил дома, то теперь я всё чаще находил его дверь запертой, и никто, даже соседка тетя Надя, не могла сказать, где он бродит и когда вернется. По ее словам, иногда он пропадал сутками, и возвращался растрепанным, с впалыми щеками и горящими нездоровыми огнем глазами. В редкие дни, когда я заставал его, Карл Леонович напоминал мне загнанного зверя, молчаливого, рассеянного. В душе его будто шла война. Он уходил от любых вопросов, неудачно отшучивался или вовсе делал вид, что не слышит меня:
- Всё будет хорошо! - отделывался он от меня. - Так хорошо, что ты и сам удивишься, Коленька! Поверь мне!
Я злился - все-таки мне нужна была кампания, общение, я же не мебель, не бездушная печатная машинка. Помню, если мимо его каморки проходил кто-то, Карл Леонович бросал любое дело, прикладывался ухом к двери. На любой мой возглас в такие минуты он резко шипел, поднося палец к губам. Боялся ли он, или ждал тайного гостя - ответить не могу и теперь.
И вот накануне Первого мая я все же пошел к нему, решив - если и сегодня его не будет дома, то пусть... сам меня разыскивает, если захочет. Мы были знакомы год, но впервые я задумался, что связывает нас. Дружба? Даже если она и возможна между людьми разных возрастов, национальности, склада души и ума (а мы, как ни крути, были совершенно разными!) то и такие отношения рано или поздно заходят в тупик. Так что, если и застану Карла Леоновича, и он опять станет бубнить что-то под нос, не замечая меня, я выскажусь и уйду.
Я шел привычным путем, положив руки в карманы широких черных брюк. На мне была тюбетейка с ручной вышивкой - до войны они были очень популярны. Смотрел по сторонам, на небо, иногда опускал глаза на новые парусиновые ботинки. Странные чувства переполняли меня - было отчего-то и обидно, и радостно. Подумалось, что меня ждут перемены. На скамеечке сидели и кушали мороженое две девушки, и я невольно залюбовался, как одна из них, изящно зажав большим и указательным пальчиками, медленно подносит к языку кругленький пломбир. Глядя на ее улыбку, ямочки на щечках, длинные черно-угольные косы, на беретку, блузку и узкие плечики, мне захотелось забыть обо всем - в первую очередь о том, куда и к кому шел. Захотелось присесть на лавку, познакомиться и пригласить в кино. Тем более, вчера мне как раз бросилась в глаза какая-то афиша, кажется, фильма "Любимая девушка". Замечательное название! Раньше я бы загорелся краской от одной только мысли, что когда-нибудь вот так запросто подойду к незнакомкам, а теперь понял, что сделаю это обязательно. Подумал: если они продолжат вот так мило сидеть здесь, когда я пойду обратно от Эрдмана, то решусь на этот шаг. Мне больше понравилась черненькая, с косичками. Подумал: да, именно сегодня я найду себе милого человека, близкого и дорогого, и начнется совершенно новый этап для меня.
В голове зашумело, словно ручеек бежал по камушкам, и я подумал: эта весна будет неповторима! Я поднял глаза к небу и зажмурился. Да, каким бы странным ни казался старик Эрдман и его идеи, в главном он прав - и на Солнце бывает Весна! Там ее начало. Далеко-далеко, в центре нашего мироздания рождаются тепло и свет. И, спускаясь с огненной планеты, Весна единственная правит во всем мире. Она, девушка-хохотушка, солнечная дочь, купается в молодой листве, порхает в цветущих ветвях каштанов и рябин. В воздухе, в пыли и камнях, в вывесках и трамваях, в городском шуме и в моем сердце - везде, в каждой молекуле гигантского мира царила Весна! Я шел и думал об этом, но улыбка вдруг стерлась с лица. Дом, пятиэтажка с номером семьдесят на Володарского... Лишь она выглядела массивным серым кашалотом, левиафаном - служителем иной, противной Солнцу силы. Серый дом напоминал холодную и чужую планету, где обитали непонятные существа, установившие свои законы. Там не было самого необходимого - воздуха и света. Сердце, сжавшись в маленький комок, испугалось одного вида этого дома, и я побежал, стараясь не оглядываться и как можно быстрее забыть о нем. "Семидесятка" смотрела множеством огромных глаз-окон, и, казалось, ухмылялся мне в спину.
Впрочем, Весна быстро вернулась ко мне. Через несколько минут я уже был на Чернышевского. Там встретил знакомых - корреспондента Васю Пенькова с подругой. Я рассмеялся от незатейливого приветствия и пустого разговора. Они дивились моему опьянению и чудачеству. Сейчас, вспоминая всё это, видя себя сквозь годы, застывшего в том времени, словно в янтаре, я вздрагиваю... Нечаянная радость, прилив сил, надежды. Как я был похож на пышный юный цветок, что раскрыл лепестки миру перед бурей!
Я свернул во двор дома, где жил Эрдман. Поначалу не придал значения странной тишине. В любое время года здесь обязательно доносились голоса, иногда - неумелое пение под однообразное пиликанье гармони, ругань, звон посуды, что угодно, но только не холодное молчание... Я громко насвистывал, ожидая, что кто-нибудь из острословов высунется в форточку и развеселит меня бранью. Но окна были глухи. Мой свист оборвался, словно соскочил и убежал с губ. Жильцы для чего-то повесили шторы, простыни, а у кого их не было, закрыли окна газетами. Уж не к празднику же они так готовились, вместе затеяв генеральную уборку?
Тогда я вновь поднял глаза, к солнцу, на котором сейчас была Весна... Но что-то оборвалось, ушло навечно, и я боялся увидеть небо заклеенным выгоревшими, пожелтелыми газетами.
Нет, ничего не поменялось - лучи жмурили глаза, кружились стрижи, редкие белые облачка напоминали кусочки ваты. Мне вспомнилось - сам не знаю почему именно это пришло тогда на ум, что в минувшее воскресенье была Пасха. В сорок первом она совпала с Благовещением, говорили, что так бывает крайне редко, и старухи судачили, что это - символ беды и двойных испытаний. В день Пасхи немцы напали на Югославию, и в мире ужесточается война. Но то было в мире, где-то далеко, а на наших границах всё спокойно, я верил в это! И весна, такая радостная весна! Какая война, какие бури? Всё безоблачно и мирно. Я, хоть и был воспитан как безбожник, знал, что вся неделя после Пасхи называется святой. Наверное, так оно и есть - святая неделя, и мир полон света, тепла, радости. Будто об этом мне и пели птицы, пытаясь вернуть мне радость, но я опустил голову, возвращаясь душой в притихший, словно глухой старик, двор. Кстати, старик, Василь Петрович, сошедший с ума от потери четырех сыновей - и его почему-то не оказалось в этот час на лавочке, хотя всегда, и тем более при такой погоде, он должен быть именно тут...