Если называть “западным” образ мышления, усвоенный в Европе и ее бывших колониях после эпохи Просвещения, то можно сказать, что для него характерно принятие рационального мышления как основы человеческой натуры, а мышления – как процесса, протекающего в высших сферах, абсолютно не связанного с шумным физическим миром. Это дуалистический взгляд в том смысле, что разум и якобы свойственная ему абстрактная рациональность{14} резко отграничены от тела и эмоций и занимают по отношению к ним господствующее положение. Хотя психофизиологический дуализм{15} отчасти является универсальной чертой человеческой психологии, традиция, прослеживающаяся от Платона до Декарта, превратила смутные догадки о разнице между людьми (у которых есть разум) и вещами (у которых его нет) в странную метафизическую дихотомию нематериального разума и неживой материи.
Это дуалистическое представление не только исказило наше восприятие себя, но и оказалось неожиданно вредным для науки{16}. До середины XX века ученые-когнитивисты воспринимали разум как мозг в колбе, выполняющий обработку абстрактной информации, – и это спутало им карты. К счастью, в последние несколько десятилетий когнитивные науки стали избавляться от концептуальных оков дуализма и начали воспринимать разум по-настоящему “телесным”{17}. Это значит, что наше мышление завязано на конкретный опыт, и даже то, что кажется довольно абстрактным, связано через аналогии и метафоры с нашими телесными ощущениями. Нам трудно думать о правосудии, не представляя себе весы, а размышляя о жизни, мы неизбежно приходим к образам путешествия и дороги{18}. Телесное восприятие сознания{19} также неразрывно связывает мышление с ощущениями, и это ставит под вопрос строгое разграничение рассудка и эмоций. Более того, когнитивисты начинают принимать тот факт, что мозг создан в первую очередь для действия, а не для обработки абстрактной информации (но, если необходимо, он умеет и это). Эта революция “воплощенного разума” была, по крайней мере отчасти, вдохновлена азиатской религиозной мыслью (в том числе древнекитайскими и более поздними соображениями китайских буддистов об у-вэй), что делает сплав когнитивных наук и китайской мысли{20} в этой книге вполне оправданным.
Западные философы (обычно они отстают от ученых) также начали понимать важность для своей дисциплины и эмпирического знания, и незападных традиций. Пока еще небольшое число философов, не избегающих психологии, признает, что древнекитайская традиция с ее телесным видением “я” позволяет скорректировать чрезмерное увлечение современных западных философов{21} рацио, сознательным и силой воли. Так, современная западная философия настаивает на важности абстрактного, репрезентативного знания о мире, то есть фактах вроде “Столица Италии – Рим” или E = mc2, а древнекитайские философы говорили о “ноу-хау”: практической, неявной, нередко не поддающейся описанию способности делать что-либо хорошо. Я умею ездить на велосипеде, но не могу объяснить, как я это делаю. (Сосредоточившись на том, как ездить, или пытаясь объяснить это другому, зачастую можно ухудшить свои способности к езде на велосипеде.)
Для древнекитайских мыслителей кульминацией познания было не понимание абстрактных принципов, а достижение состояния у-вэй. Целью же виделась способность действовать в физическом и человеческом мире абсолютно спонтанно и в то же время в полной гармонии с естественным порядком природной и социальной реальности “Путь”, Дао,). Из-за желания знать{22}, как, а не знать то или это, в китайской традиции последние две тысячи лет уделяется куда больше внимания анализу внутреннего ощущения у-вэй, разрешению парадокса, лежащего в основе этого понятия, и выработке приемов, позволяющих его достичь. Идеальный человек в древнем Китае скорее похож на тренированного спортсмена или умелого художника, а не на бесстрастного аналитика, взвешивающего все “за” и “против”. Этот образ лучше подходит и нашему интуитивному пониманию того, что такое совершенный человек, и научному пониманию того, как устроен разум.
Понятия у-вэй и дэ (помимо того, что они помогают нам выйти за рамки строгого психофизиологического дуализма) открывают важные аспекты спонтанности и социального взаимодействия, которые ускользнули от современной науки, все еще тесно связанной с другой основой западной мысли: крайним индивидуализмом. Идеальный человек{23} в западной философии не только бестелесен, но и в высшей степени одинок. В последние двести лет на Западе господствовал взгляд на человека как на актора, преследующего собственные интересы и принимающего во внимание лишь вознаграждение и наказание. Человеческие сообщества, согласно этому воззрению, формировались, когда одинокие охотники и собиратели – как правило, мужчины во цвете лет (при подозрительном отсутствии супруг, детей, стариков и больных) – встретились на поляне, обсудили правила, по которым собираются жить, и ударили по рукам. Экономисты и политологи лишь сейчас начинают понимать, что это сказка, сочиненная пару веков назад высокопоставленными мужчинами-землевладельцами (кого философ Аннет Байер назвала “сборищем попов{24}, женоненавистников и холостяков-пуритан”).