Выбрать главу

В начале 1960-х Буковски уже называли «героем подполья». Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Бук наверняка ничего не слышал, — в Устьвымлаге — пробовал писать свои «Записки надзирателя» молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий… Близкий к битникам мэтр сан-францисского «поэтического Ренессанса» Кеннет Рексрот (Райнгольд Какоэтес в «Бродягах Дхармы» Джека Керуака), одним из первых высоко оценил Буковски как «поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности», а в 1966 году по итогам опроса нью-орлеанского журнала «Аутсайдер» он стал «аутсайдером года». С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене.

Внимание он привлек, в первую очередь, как поэт. Критик Дэбни Стюарт писал, что его «энергичные, жесткие и нервирующие стихи подхлестнуты необходимостью выразить себя, …они — поле битвы, на котором Буковски сражается за свою жизнь и здравый рассудок… словами, остроумием и ожесточенной горечью».

восковые музеи, замороженные до своей наилучшей стерильности не так уж плохи — ужасающи, но не плохи. пушка, подумай о пушке. и о гренке на завтрак кофе горяч ровно настолько, что знаешь — твой язык по-прежнему на месте. три гераньки за окном, пытаются быть красными и пытаются быть розовыми, и пытаются быть геранями. не удивительно, что иногда женщины плачут, не удивительно, что мулы не хотят тащиться в гору. ты что — в детройтском гостиничном номере ищешь закурить? еще один хороший день. кусочек дня. а медсестры выходят из здания после смены, с них хватит, восемь медсестер с разными именами, идти им в разные места — идут по газону, кое-кому из них хочется какао и газету, кое-кому — в горячую ванну, кому-то — мужика, а кое-кто из них вообще еле шевелит мозгами. с них хватит и не хватит. ковчеги и пилигримы, апельсины канавы, папоротники, антитела, коробки бумажных салфеток.

Вот здесь он и говорит о чопорности и почти фальшивости, которые находит в литературе прошлого; он утверждает, что ему совершенно бестолку сознательное ремесленничество, и записывает свои, в сущности автобиографические, как, впрочем, и большая часть всего остального, стихи так, как они к нему приходят, без редактуры. Так, что они больше всего напоминают Уитмана, хотя, фактически, поэтический диапазон Буковски гороздо шире, чем он делает вид: например, некоторые из его наиболее поразительных работ напоминают «автоматическое письмо» сюрреалистов и битников:

относитесь ко мне с высшим ужасом как к тому, кто раздвинул ставни когда президент приостановился побриться зачарованный тем, как обернулся Индеец сквозь тьму, и воды, и пески…

После первой книги стихов, «Цветок, Кулак и Зверский Вой» (1959) вышло более 40 других. С самого начала Буковский знал, что поэту, если он хочет, чтобы его читали, нужно сделать так, чтобы его заметили. «Поэтому,» — как признался он однажды, — «я стал себя подхлестывать. Я писал злобно (но интересно), отчего люди меня ненавидели, но им было любопытно, что же это за птица такая — Буковски. Я вышвыривал со своей веранды тела в ночь. Я презирал хипьё. Постоянно попадал в вытрезвители. Одна дамочка обвинила меня в том, что я ее изнасиловал.»

И хотя «барду лос-анжелесских низов», казалось, опять нечего было предложить читателям своих последних сборников, вроде «Болтаясь в Турнефортии» (1982), кроме отчетов свободным стихом о бесчисленных пьяных эскападах и пороках, повестях об отщепенцах, катящихся все дальше вниз и находящих неведомым образом новые способы падать еще ниже, пишет Буковски по-прежнему хорошо, мастерски оперируя приятными на слух каденциями, остроумием и совершенной ясностью, чего многие не ожидают от такой битой жизнью персоны. Его языковая грациозность заставляет комически блистать даже самые грязные его признания и саморазоблачения. Вот уж где жизнь почти полностью овладела искусством…