И Мастеру стало стыдно за себя, за свою неизбытую челядную сущность. Сущность, от которой он отказывался, но все время придерживался, пусть бессознательно, но обманывал себя. Может, потому сегодня он, хотя еще и живой, только уже без желания. Вынужденно живой еще, но надолго ли?
И это ощущение вынужденности жизни, недолговечности, как ни странно, пробудило стремление протянуть ее и назло всем и всему отметить юбилей. “У меня и костюм, настоящий смокинг, на юбилей заказан, — подумал он. — Зачем пропадать добру”.
Вспомнив о смокинге, Мастер возмутился. Во–первых, не привык, не в его было характере заводить, приобретать ненужные, бесполезные вещи. А во–вторых, что же это такое, его уже не будет, а смокинг — останется. Новый, ни единого раза даже не надетый.
Придурь, глупость — ни больше ни меньше. Что они там, наверху или внизу, все с ума посходили и его к тому же подталкивают.
Мастер мечтал о смокинге всю жизнь. В таких одеждах он порой видел своих наставников, профессоров, академиков и говорил себе: ничего, ничего, придет время, и он предстанет перед миром в смокинге. И будет выглядеть не хуже своих учителей. Мастер, тогда еще никому не известный, застенчивый и неуклюжий мальчишка с железнодорожной окраины заштатного городка, представлял, как будет похрустывать крахмалом свежая белая сорочка, как засветятся, заиграют под хрусталем люстр лампасы, шире, чем даже у генералов и адмиралов. Это не мешало ему одновременно и издеваться над самим собой: вылитый швейцар из ресторана. Но мечта оставалась мечтой все шестьдесят лет жизни, вначале — весенне самотканой, полотняной, хлопчатобумажной, потом — вискозной и болоньевой, а в последние годы — богемно–джинсовой.
В последнее время он забыл о своей детско–подростковой мечте. Вспомнил только тогда, когда получил приглашение пожаловать в Париж. Представил себя в Париже в смокинге, с бабочкой. И долго хорошо и радостно хохотал. Но смех этот, хоть и искренний, был горьким. А вскоре, уже перед самым отъездом в “Конотоп” — в Крым, он заставил себя пойти в ателье и заказать смокинг, несмотря на то, что этот смокинг был хотя и по чину и по плечу, но совсем не по карману. Потратил почти все свои командировочные. Отнес в букинистический и кое–какие книги из своей библиотеки, которую собирал со студенчества, будто предал себя. Сбагрил в букинистический почти все боевики и детективы, глянцевое беремя женских грудей и голых задниц. Все их содержание как на ладони — сразу на обложке. И одну обложку можно было тиражировать на все издания, потому что голая задница — это, как ты ни крути, как ни украшай, хоть галстук повяжи и одеколоном побрызгай — задницей останется.
Ничего не сделаешь, каков век, таково и искусство. Второе тысячелетие раздувало щеки, корчилось в родовых схватках, чтобы явить новому тысячелетию что–то более–менее привлекательное, достойное двадцати прошедших столетий. Мастер жалел, тосковал оттого, что его лишили огромной страны — лишили великой настоящей литературы. Пусть она, как говорят сейчас, была совковой, конъюнктурной, но в ней все же был человек, и человек тот думал или пытался думать. А именно мысли ему недоставало сейчас. Мысли, прикасаясь к которой, чаще отвергая ее он мог оттолкнуться и двигаться дальше. Сейчас же без этой большой литературы он — словно в бесплодном вакууме, в большой и прозрачной плотно закупоренной бутыли — был похож на случайно попавшую туда разумную муху, которой оставалось одно — ползать в одиночестве по стенкам и жужжать самой себе. Постепенно хирея, не получая никакой подпитки извне.
Мастер, избавившись от детективов, бежал покупать какое–нибудь новое чтиво. Но и оно в большей части кого–то изобличало, проклинало, предавало анафеме. Зажечься, высечь из него собственную искру было невозможно. Он устраивал книгам Варфоломеевскую ночь, одну за другой швырял с кровати в угол, пинал и топтал их. А успокоившись, принимался за классику, хотя уже и читанную, заученную на память.
Оставшись без боевиков и детективов, он тайно и довольно долго наслаждался злой радостью: какой–то идиот их купит и, прижимая к груди, понесет домой. Не один же он, Мастер, дурак на свете, есть дураки и мастеровитее. А он совсем не дурак. У него будет, почти что уже есть смокинг.
И Мастер представлял, как он будет сидеть на нем словно влитой. Будет сидеть не так, как на прочих, на ком он видел тот смокинг, будто кусок тряпки на вешалке или как тесный хомут на шее старого и седого мерина. Он же, Мастер, и рожден был для смокинга. Можно и помирать.