Когда Ашир получил телеграмму от ЮНЕСКО с приглашением пожаловать в Париж, он был намного богаче того, почившего в Бозе друга. Денег в его кармане хватило бы на буханку хлеба. По давним, детским еще понятиям и меркам — богатство. В фашистском концлагере он и представить себе не мог, что у человека может быть целая буханка хлеба. Эге, дай ему тогда столько хлеба, ночи его сегодня не были бы цветными, он наверняка стал бы полковником, а может, и генералом ОМОНа. А так только Ашир. В своей стране под чужим именем — обращением к уважаемому человеку в Средней Азии. А еще другое его имя у себя на родине — Узник, в память о фашистском концлагере. Но больше и чаще все же Ашир, татарин — незваный гость в своей стране.
Было время, он поехал в ту Среднюю Азию, как мастер, опять же потому, что оказался в сотне лучших мастеров мира. Один из лучших в своей тогда еще большой стране, хотя и не отмеченный ЮНЕСКО. В Средней Азии таких, как он, величали Аширами. И его не раз называли так. Свои же ребята, друзья, услышали и понесли. И домой он вернулся уже Аширом. Тому имелись все основания.
Из Средней Азии привез ровный и красивый загар. Солнце тоже отмечало его. Не обжигало и не шелушило кожу, бережно, как даровитый скульптор, выискивало и являло миру все лучшее, что заложено в человеческой природе. Средняя Азия проявила в его лице кочевную, подорожную туркменскую или узбекскую желтизну, осветленную славянской кровью с молоком, татарские или киргизские широкие скулы, нос небольшим серпиком с мусульманского минарета. Светлые волосы и синие белорусские, могилевского задела и разлива глаза. Потому что он раз и навсегда был все же белорусом, могилевчанином.
И мир жаждал видеть белоруса из Могилева в Париже. И Ашир, Узник, Мастер жаждал показаться миру. Потому что считал: достоин того. За шестьдесят неполных лет жизни и труда, считай, без передыха, без права на отпуск и болезнь, когда каждая минута — умирание и рождение, он заслужил это. Цену себе знал. Может, не столько даже себе, сколько своей стране. Беларуси и родному Могилеву, пребывающему в тени веков и истории, Беларуси, у которой развеяно по свету множество ее славных сынов. Бог знает их имя, но не догадывается, откуда они родом. Все они аширы, узники, мастера на чуж–чуженине. И ни одного пророка в своем родном доме.
В кармане пусто. Раньше хоть копейками, медью можно было позвенеть–позвенеть и наскрести все же на кружку пива, а сегодня тысячи рублей — утрись и подотрись ими. Одно звание — шелест бумаги на ветру. Город переполнен деньгами. На фасаде сберегательного банка еще с прежних времен горит огнем копейка: копейка рубль бережет. А никто и не подумает нагнуться за лежащей на асфальте пятеркой, пятидесяткой. Эти купюры уже выведены из оборота. Но где–нигде попадаются на обочинах дорог и сотни, двухсотки. Только и перед ними никто не кланяется. Четыреста — коробка спичек. И это сегодня, сию минуту, а в следующую — уже тысяча. И горько заплачет с экранов телевизоров президент, как плакал он уже не раз: чиновники всё, чиновники козни строят, моя вам милость — спички обратно по четыреста и ни сотней больше.
Деньги дешевле бумаги, обрывками которой забиты подъезды жилых домов: кого–то куда–то опять выбирают, кто–то опять референдится — на полную мощь работают типографии и мусороуборочные машины. Время сорить и убирать мусор. Государственное древо отрясает отживший лист. У дворников пропасть работы. Только, похоже, метут и убирают они не то и не там, где надо убирать.
Может, и ему переквалифицироваться в дворники? Взять метлу и намести несколько копен денег, миллиард или сколько, чтобы хватило добраться до Парижа. Но что–то он не знает дворников, которые бы разгуливали по Парижам.
Ашир понимал всю крамольность на сегодня даже самой мысли: поехать в Париж, куда его вызывают, приглашают, где его ждут. Но в то же время чувствовал и некую ущемленность, непокой. “Страх Господень научает мудрости, и славе предшествует смирение”. Через все это он уже прошел. Но мудрости, похоже, не приобрел. Впрочем, как и смирения. Взыграла все же гордыня.