— Не волнуйтесь, — сказал он, — мы вас в обиду не дадим. Машина-то ведь не принадлежит этому господину, правда? Я выдам вам сейчас справку, и вы смело можете требовать с него возмещения убытков.
Тот, кто ничего не просит, иногда получает многое. Неужели действительно Альковар? «Певец революции»? К политическим деятелям Мария всегда относилась с полнейшим безразличием. Сенатор пользовался репутацией оратора, которому, точно актеру или певцу, в его успехах помогала внешность. Все его прошлое говорило за него: сирота, воспитанный на благотворительные средства, потом каменотес, потом шахтер, а под конец — студент педагогического института. В семье Марии к нему относились по-разному.
— Учитель вроде меня, а вон куда забрался, — говорил отец.
— Просто болтун — из тех, что клянутся накормить пятью хлебами пять тысяч человек, а сами вгоняют нас в нищету, — скрипела мачеха, повторяя любимую фразу приходского священника.
У Марии мнения не было. Хвалиться, конечно, этим было нечего, но она не задумывалась о таких вещах и выполняла свою скромную работу, занимаясь делами, которые требовали от нее больше старания, чем ума, и помогли ей потом понять идеалы сенатора. А тогда политика ее не интересовала. Вернее, занимала ее не больше, чем личная малая война дочери от первого брака, отказавшейся в двадцать один год от роли Золушки; правда, чтобы заработать на жизнь, ей пришлось снова пойти в неволю — на сей раз оказаться под башмаком начальника, в котором злость странно уживалась с обходительностью. Неужели действительно Альковар? Он самый? Ну и что? У каждого есть своя гордость. И никто не собирается заниматься шантажом, чтобы приобрести известность. Мануэль Альковар принадлежит к партии, руководители которой получают строго определенное жалованье, не позволяющее разбогатеть. Но, даже будь он богат и виноват в случившемся, Мария из чувства собственного достоинства не стала бы требовать с него компенсацию. Она и сама не могла бы сказать почему, но то, что она вновь и вновь возвращалась мыслями к этому серьезному лицу с квадратным подбородком и черточкой усов над полной, яркой верхней губой, сочной, как плод, вызывало у нее раздражение. И ей вовсе не хотелось больше видеть его.
Однако на следующий день, в отведенный для посещения час, едва только распахнулись двери больницы, сенатор уже стоял у изголовья кровати Марии, которую, к ее величайшему удивлению, вдруг перевели из общей палаты в отдельную — «по просьбе и на средства вашей семьи», как сказала старшая сестра. В одной руке он держал букет свежих оранжерейных роз, плотную сердцевину которых обвивают два-три полуоткрытых лепестка, пурпурных снаружи и оранжевых внутри; в другой руке — бланк об отсутствии претензий, вложенный в голубой конверт с выведенными на нем тремя словами, характеризующими идеальную жертву аварии: хладнокровие, вежливость, искренность.
— У нас еще есть пять дней, — сказал он, — но лучше, не теряя времени, сделать все необходимое.
Хочет замять дело? Не похоже.
— И лучше сделать вид, будто меня подвели тормоза, — добавил он, — тогда всю выплату по страховке я возьму на себя.
Неужели всю сумму? Он, правда, не подумал о том, чем еще это ему грозит. А ей уже трудно глядеть без смущения на этого человека столь высокого положения, который, забыв о своем ранге, исполненный внимания к ничего не значащей девчонке, вынимает одну за другой булавки из прозрачной бумаги, стягивавшей букет, находит вазу, ставит цветы, укалывает палец, высасывает капельку крови и достает наконец ручку, чтобы заполнить бланк. Фамилия? Имя? Возраст? Профессия? Адрес? Одним выстрелом он убивает двух зайцев — остается только записывать; под тем же соусом он сообщает в обмен свои данные: вскользь перечисляет свои титулы, подчеркивает мимоходом, что ему тридцать семь лет, что он холостяк, и едва заметно улыбается — надо же так быстро получить желаемое.
— Ну вот, теперь подпишем. Каждому — по экземпляру, и свой я отошлю компании.
— А я свой сохраню из-за автографа! — сказала Мария, глядя ему в глаза.
Но тщетно: он либо очень скромен, либо слишком привык к славе, чтобы реагировать на такие вещи.
Он отвернулся, продемонстрировав Марии пучок торчащих из уха волос. И вдруг пробормотал:
— Простите, Мария, но я должен вам сказать, что вчера вечером вы меня сильно напугали. Мои родители — они были простыми сельскими учителями — погибли тридцать лет назад в автомобильной катастрофе. Меня вытащили из-под груды железа, под которой они были погребены. Так что, понимаете…
Он сидел нахохлясь на стуле возле крашеной белой кровати, с которой свисала закованная в гипс нога Марии — из гипса с отороченными ватой краями торчали лишь пять розовых пальцев, — и вдыхал душный запах эфира, плававший в этой чересчур светлой комнате, созданной для того, чтобы служить рамкой для самых страшных увечий. Одинокий ребенок, теперь одинокий мужчина, он вдруг почувствовал, что устал постоянно брать у жизни реванш, и все же оратор сидел в нем так глубоко, что, когда он заговорил снова, это звучало так, точно он произносил речь.
Я хочу, чтобы вы поняли: это и определило всю мою дальнейшую жизнь. Четырнадцать лет приюта, куда еще не всякий может попасть в нашей стране, которая всегда была мачехой для народа, оставляют в человеке свой след. Я слишком хорошо знаю цену благотворительности и потому предпочитаю справедливость.
К счастью, что-то привлекло его внимание, и, вытянув указательный палец с квадратным неровным ногтем сразу видно руку бывшего рабочего, — он спросил:
— Нога болит?
— Нет, — ответила Мария.
Палец помедлил, потом согнулся и почесал слегка тронутый сединой висок.
— Вам что-нибудь нужно?
— Нет, — ответила Мария.
Мануэль было растерялся, но потом, окончательно изгнав из себя сенатора, расхохотался и рискнул задать последний вопрос, так его сформулировав, чтобы отрицание было на самом деле согласием: Вы запрещаете мне прийти еще? Нет, — ответила Мария.
Вот почему всю неделю, пока Мария лежала в больнице, он приходил к ней каждый день.
VIII
Эрик, военный атташе, выкрикивает имена, ставит галочки в списке, проверяет бумаги. Ему помогает штатский с негнущейся спиной и слащавым выражением лица — он тщательно все перепроверяет и только тогда дает свое exeat,[10] сопровождая это скупым презрительным жестом. Патрон не принимает во всем этом непосредственного участия. Более того, он подчеркнуто держится в стороне. Внешность у него, пожалуй, самая не подходящая для выполнения тех функций, которые выпали сейчас на его долю: этакий кругленький гурман, ненавидящий, когда его называют «Ваше превосходительство», специалист по ловле форелей, любящий забросить нейлоновую леску в воды небольшого озера, на берегу которого он снял бревенчатый шале, чтоб было где провести уик-энд. Представителю хунты, с которым он не был знаком, он, как всегда, назвался сам, уперев палец в диафрагму.
— Мерсье! — только и сказал он.
И отошел. В небрежно повязанном галстуке, с животиком, в провисших на коленях брюках, он молча наблюдает: вот карабинеры отступили на тридцать метров от двери посольства, и беженцы, получившие разрешение, боязливо потянулись в автобус с задернутыми занавесками, который повезет их в аэропорт. Тик, время от времени искажающий щеку посла, настораживает Оливье, стоящего рядом.
— Вы уверены, что они не станут там…
— Ни в чем я не уверен, — бурчит в ответ посол. — Только не думаю, чтоб они стали создавать серьезный дипломатический инцидент, аннулировав собственные пропуска, ведь они сами пригласили кинооператоров снимать отлет. Им нужна реклама их терпимости. Они отпускают нескольких второстепенных хористов вместе с двумя-тремя запевалами, по которым военный совет уже справил тризну, чтобы иметь возможность остальных втихую подвергнуть геноциду, — что и говорить, неплохая комбинация.