Мария ищет. В четырех ящиках бюро — среди стопок почтовой и меловой бумаги, среди блокнотов, тетрадей, катушек, клейкой ленты, перочинных ножичков, ножниц, луп, резинок, фломастеров, среди стержней для вечного пера «Ватерман», среди кусочков мела, предохранителей, среди коробок с кнопками, крючками, скрепками для бумаг, среди тюбиков клея — лежит с десяток непонятных ключей, открывающих что-то или не открывающих уже ничего, но того никелированного ключа на медном кольце, похожем на серьгу цыганки, к которому прикреплен штырь, вводимый в отверстие с обратной стороны сейфа, если нужно менять комбинацию, — этого ключа среди них нет.
Поглядим в шкафу для документов. Мария лихорадочно перебирает папки, связки писем, десятки номеров «Энсеньянцы», профессионального журнала отца. Тщетно.
Она заглядывает под коврик. Обследует каждую рамку. Приподнимает все полые предметы. Удрученно обводит взглядом добрых две тысячи книг, заполняющих полки вдоль стен: если ключ спрятан в какой-нибудь из них, ей придется потратить долгие часы на то, чтобы обследовать их, одну за другой.
Ничего не поделаешь — она идет за лестницей; как часто, стоя на ней, она мыла окна, пока госпожа Пачеко и Кармен смотрели телевизор. Обрезы книг покрыты слоем пыли, и по толщине его можно судить, как давно раскрывались иные из них. Мария все время чихает. Некоторые из книг обнаруживают заветную щелочку, но всякий раз это оказывается или картонной закладкой, вырезкой из газеты или забытой критической статьей. Большая и маленькая стрелки электрических стенных часов, которые последние три недели все так же бесстрастно совершают свои едва заметные рывки, отсчитывая секунды новой эпохи, соединяются на цифре 6, когда Мария, доведенная до исступления, ставит на место последнюю книгу — латинский словарь.
В кабинете ключа нет. Остается еще спальня родителей. Тщательно, вещь за вещью, осматривает Мария матрасы, тюфяки, валики, подушки, бессознательно действуя как матерый, опытный вор. Постепенно на кровати образуется гора вещей — содержимое шкафа, комода, гардероба. Она выуживает на ходу несколько купюр, засунутых между простынями, но того, что она ищет, — нет.
Положение становится угрожающим. Мария бросается в кухню и, несмотря на царящее там зловоние, перерывает все, вываливая на пол содержимое каждой стоящей в буфете коробки. Она мечется в кошмарном месиве из муки, тапиоки, соли, всяких пряностей, какой-то пасты, фасоли, риса. Ничего, по-прежнему ничего. В отчаянии она снова и снова обходит квартиру, заглядывая внутрь бра, люстр, в самые сокровенные утолки, взбирается даже на унитаз и шарит под крышкой сливного бачка. Ничего, по-прежнему ничего. Она совсем выдохлась. Ее шатает. В конце концов она падает на колени перед железной кроватью, на которой спала всего полтора года назад, в комнатке в дальнем конце коридора — некоем подобии кельи, где фотографии звезд и чемпионов соседствуют со старой олеографией, которая изображает длинноволосого Христа, указующего перстом на свое большое, в венчике лучей сердце. Губы Марии шевелятся. Конец. Все пропало. Мануэль обречен. Отец унес ключ с собой.
Нет! Это просто нелепо. Кому же придет в голову класть ключ в карман жилета от парадного костюма, когда одеваешься, чтобы вести дочь к алтарю? В эту минуту голова занята другими мыслями. Ключ оставляют там, где он был. Ключ оставляют там, где он был. Мария рывком вскакивает и снова бежит в спальню. На спинке стула небрежно висит поношенный, помятый каждодневный костюм. Дрожащими руками Мария ощупывает брюки, ощупывает жилет — тщетно. И вдруг глухо вскрикивает. Под внутренним карманом пиджака есть тщательно закрытый на «молнию» кармашек, и сквозь ткань Мария чувствует металл, узнает кольцо, ключ, штифт.
Она возвращается в кабинет. Зажигает свет, ибо стало уже темно. Из осторожности тут же гасит его. Спать ей придется здесь. Если какая-то родственница и вправду разыскивала ее, как уверяла консьержка, — родственница, у которой, возможно, растут усы, — и если консьержка куда следует позвонила и они выяснили, что все, о чем наговорила Мария, сплошная липа, и полиция знает адрес ее родителей, застревать здесь не стоит. Но сутки в запасе у нее есть. Этого достаточно. Она вернется завтра утром, после комендантского часа.
На мгновение она застывает перед стальной пластиной. Если комбинация осталась прежней, пусть забудутся все наши ссоры, сестренка! К-а-р-м-е-н — Мария щелчками набирает 12-1-18-14-6-15. Ключ входит в скважину, ключ поворачивается — сейф открыт. Дверца широко распахивается, и там рядом с драгоценностями госпожи Пачеко лежит небольшой пакет, на который и возлагались все надежды.
— Спасибо! — выдыхает Мария, обращаясь неизвестно к кому.
XVII
Один со вчерашнего вечера, лишенный всякой возможности выйти из убежища, Мануэль будто вдруг снова вернулся в приют, где однажды, когда ему было тринадцать лет, его посадили на три дня в карцер и заставили переписывать сочинение на возвышенную тему, которое им задавали каждый год: «Опишите чувства, вызываемые в вас добрыми делами, благодаря которым вы здесь воспитываетесь», поскольку эта тема заслужила в его глазах лишь одной короткой фразы: «Но я же имею на это право!» — написанной поперек двойного листа чистой бумаги. Но разница между Мануэлем тогдашним и теперешним состоит в том — и его это мучит, — что в данном случае он действительно испытывает чувство признательности, что он имеет право на убежище и в то же время не имеет его и что, приняв последнее свое решение, он злоупотребляет добрыми чувствами хозяев этого дома.
Внизу хлопочет Сельма, оставшаяся в этот четверг дома, чтобы побыть с Виком и открыть дверь Марии. У нее есть в запасе еще несколько дней, но стук ее тонких каблуков, сопровождаемый беготней Вика, не оставляет никаких сомнений насчет того, чем она занята: она ходит из комнаты в комнату, укладывая первый сундук с помощью возбужденного предстоящим отъездом сынишки, который, проходя под трапом, только что изрек своим тоненьким голоском:
— Все-таки странно! Эта Мария пробыла у нас один только вечер, а ты уже дала ей выходной.
— Она поехала за своими вещами, — ответила Сельма.
— Но на одну-то неделю разве нужно много вещей? Мануэль признает точность вопроса: в самом деле, это бег вперегонки со временем, а Марии все нет и нет. Положив руку на живот, ощупывая болезненную точку, он погружается в тягостное раздумье. Лучше уж сгнить здесь, в этой дыре. Вчера он до полуночи сидел с четой Легарно, обеспокоенными не меньше, чем он, и все пытавшимися объяснить задержку Марии, — каким, наверное, сломленным, раскаивающимся грешником казался он им! Каждый их взгляд был для него словно пуля в сердце, но он был даже благодарен за это, охваченный отвращением к самому себе и тем жгучим желанием вырваться из собственной шкуры, какое зачастую побуждает человека прыгнуть с моста в реку; никогда раньше он не считал себя способным на это, — он, человек таких стойких убеждений.
Поднимаясь к себе, он был настолько подавлен, что реакция не заставила себя ждать. Его вдруг переполнила самая примитивная ярость, неожиданно вспыхнувшая из-за пустяка. Ссора воробьев, которые оспаривали друг у друга место под балкой, напомнила ему, что эти невинные птахи, живущие во всех пяти частях света, попали сюда из Европы вместе с колонистами. С колонистами, которые оказались далеко не такими мирными, как птицы, и принесли с собой на эту землю хлыст, огонь и железо; прошло четыреста лет, и хозяевами положения снова стали хлыст, огонь и железо. Алчность, насилие, спесь — нечего сказать, хорошенькое наследство! Какой же наивностью было считать, что менять порядки в этой стране можно постепенно и мягко; какой же наивностью было надеяться, что волки не собьются в стаю, заслышав блеющих о братстве баранов. Кто хочет достигнуть цели, должен думать и о путях к ее достижению. И если бы можно было начать все сначала, этот болтун, Мануэль Альковар, взял бы в руки другое оружие и научился бы бороться, держа в руках что-нибудь посерьезней микрофона…