Места встреч менялись бессчетное число раз, но теперешнее было установлено окончательно. Оливье и Сельма вышли из машины, прошли рука об руку по пассажу и очутились на площади. Удобство этого места им сразу стало очевидно: крытый рынок, переполненный покупателями, потоки которых свободно вливаются на площадь с трех сторон, а грузовики с овощами забивают пять прилегающих к рынку улочек. Мануэль затеряется здесь в толпе; ему и нужно-то сделать всего двадцать шагов и дойти до выхода Б, держа под мышкой половину разрезанной вдоль буханки хлеба. Мелких торговцев интересует лишь свой товар, весы да руки покупателей. Проституток тут тоже было достаточно; они зазывно подмигивали карабинерам, уже раскисшим от изрядного количества стаканчиков, пропущенных за счет хозяев стоек, немало заинтересованных в том, чтобы прикрыть кое-какую контрабанду. Оливье насчитал троих здорово навеселе.
— У выхода Б, — прошептала Сельма, — они увидят человека в серой блузе, у которого будет вторая половина буханки. Они пойдут за ним, и на лестнице, что ведет вниз к холодильнику, этот человек даст им две, такие же как у него, блузы…
Дальнейшее проводники держали в тайне. Оливье и Сельма пошли назад, купив по дороге в подарок Вику великолепный самолет с целлофановыми крыльями и с винтом, приводимым в движение резиномотором. Затем, как всегда, они заехали за мальчиком в школу и вернулись домой.
Едва звякнула калитка, к ним выбежала Мария в таком странно-возбужденном состоянии, что Сельма, несмотря на присутствие сына, сочла нужным поскорее рассказать ей о результатах поездки.
— Все в порядке, — успокоительно начала она, — мы договорились на воскресенье на утро.
Но эта добрая весть, казалось, привела Марию в еще большее смятение; наморщив лоб, она переводила взгляд с Вика на его отца, ясно давая понять, что не может говорить при мальчике.
— Ты бы пошел в сад, поиграл с новым самолетом, — сказала Сельма, стремясь отослать сына подальше.
Все дети обладают чувствительнейшими антеннами, и Вик, почуяв в воздухе трагедию, вцепился в материнскую юбку. Когда же наконец он нехотя согласился запустить свой аппарат, тот полетел прямо в изгородь. Однако это позволило Марии выпалить одним духом:
— Это слишком!.. Слишком несправедливо!.. Мы не можем ехать. У Мануэля температура сорок, и его все время рвет…
— Нет! — вырвалось у Сельмы.
Они сделали несколько шагов и, отойдя подальше, потрясенные, остановились. Вялое, предзакатное солнце растягивало их тени — они лежали, переломившись пополам, частью на газоне, частью на стене фасада. Вик, найдя свой самолетик, обнаружил, что одно из целлофановых крыльев порвано, и, разразившись слезами, принялся звать мать. Голубой персидский кот, равнодушный и неподвижный, как сфинкс, наблюдал эту сцену, лежа на подоконнике соседней виллы.
— Да, — подтвердила Мария прерывающимся голосом, — вот так!
Лицо ее стало жестким. Судьба не щадила ее, и она не пощадит никого, даже себя. И она выложила все начистоту.
— Вы знаете, что означает острая, точно от удара кинжалом, боль справа, между пахом и пупком? Хотелось бы думать, что я ошибаюсь, но я несколько раз видела в бидонвилле, как мучались от этого люди. Болевая точка в боку, которую Мануэль чувствовал все последнее время, объяснялась, вероятно, аппендицитом, который теперь принял острую форму. Если это так, то выход один — его надо оперировать, иначе он погиб; а если он попадет в больницу, то выйдет оттуда только на расстрел.
XIX
Комната, окружающая кровать, словно бы утратила в сумерках свой настоящий объем: она то сужается так, что вмещает в себя лишь скупые движения Марии, ухаживающей за Мануэлем, то распахивается, расползается в глубины ночи, когда Мануэль на мгновение приподнимает веки и смотрит каким-то потусторонним взглядом — не на что-либо конкретное, а словно бы погружаясь в себя.
Понял ли он? Мария не говорила ему о встрече с проводником; он не знает, что эта встреча назначена на воскресенье, и, возможно, считает, что у него есть еще шесть дней на выздоровление. На протяжении всей этой страшной ночи у него достало мужества ничем не выдать себя, ни разу не разжать зубы, но перед рассветом он не выдержал. Попытавшись спуститься, он вдруг разразился ругательствами, как извозчик, и, услышав это, Мария бросилась к нему. Он слетел с лестницы. Она обнаружила его уже внизу — он лежал скрючившись, держась за живот, голова у него горела, и он тщетно пытался придать лицу нормальное выражение.
— Черт бы подрал эту гадость! — ругался он. — Теперь уж и тело предало меня.
Но он тут же умолк, а потом, склонившись над тазом, извинился за не слишком приятное зрелище. Мария, естественно, отдала ему свою постель. Поднять его наверх, чтобы он лежал там на надувном матрасе, — об этом и речи быть не могло; Мария спустила матрас вниз, чтобы самой спать на нем. Тогда, если она и приляжет, сломленная усталостью, малейший стон Мануэля поднимет ее на ноги.
Впрочем, Мануэль не стонал. Человек может хныкать, точно изнеженная барышня, когда ему вынимают занозу, и при этом стойко переносить подлинные страдания, особенно если видит, что они отдаются в душе его близких, что они нестерпимы для них. Мария слишком хорошо помнит, как умирал ее дед, который многие годы портил всем жизнь жалобами на ревматические боли, а в последние месяцы без единого стона переносил мучительный рак горла, платя молчанием за молчание тех, кто мог успокаивать его лишь улыбкой.
Мария долго колебалась. Ибо намеревалась взять всю ответственность на себя. Мануэль настоящий борец — или она совсем ошибается в нем, — он не должен поддаваться самообману, свойственному безнадежно больным и поддерживаемому из трусости их близкими. Но, может быть, Мануэль решил молчать, чтобы не усложнять еще больше обстановку, молчать из жалости к Марии, лишенной возможности обратиться к кому бы то ни было и вынужденной ждать весь день — шестьсот минут — возвращения Легарно. А если он прав? Если единственное замечание, которое он себе позволил: «Ну вот, моя родная! Чертовски сильный „приступ печени“, не было просто пробным шаром? Можно, конечно, допустить, что Мануэль пытался обмануть ее, но он произнес это таким естественным тоном, что Мария была совсем сбита с толку. Да, что говорить, только врач может решить этот вопрос.
Мария внутренне вся подбирается. Надо смотреть правде в глаза, нельзя рассчитывать на чудо — как и на судьбу. Главное для нее сейчас — суметь обуздать, презреть эмоции, отогнать непрошеные слезы, застилающие глаза при виде этого сильного человека, который совсем недавно так безудержно любил ее, а теперь его большое тело стало настолько чувствительным, что даже груз простыни ему в тягость. Чтобы выстоять, нужны сильные чувства, но сейчас и их надо сдерживать. Так или иначе, они ей помогают. Кто осудит Марию за вспыхнувшую в ней ярость собственницы, схожую с яростью крестьянина, которого сгоняют с поля; с яростью осажденного, сдающего город врагу? В ней растет ненависть, странным образом сопровождаемая воспоминанием о недавней передаче, призывавшей принять меры по охране окружающей среды и, в частности, таких редких животных, как вигони. Вот именно — вигони, и с требованием беречь их — вот ведь юмор! — выступал некий полковник: преследователь активистов прежнего режима испрашивал пощады для вигоней, тогда как человеческая порода не представляет для него ценности, хотя именно ей грозит вымирание в этой стране.
Но вот лицо Мануэля искажается, его снова начинает рвать. Зеленая рвота, сопровождаемая долгими приступами икоты, — это уже какой-то новый симптом. А для Мануэля, черты которого сразу заострились, — новые мучительные унижения. Мария вытирает ему рот, идет выплеснуть содержимое таза и неслышно возвращается. Разве ему не известно, что Марты гордятся ролью, которая у всякого другого вызывает отвращение? Разве ему не известно, что в ней сочетаются Марта и Мария и что она сама избрала это двуединство? И виноватой она считает только себя.