Выбрать главу

Надо бы и еще сократить паек, можно бы тогда продержаться лишний день или два. Но что это даст? Ослабленные, больные все равно сопротивляться по смогут.

К концу педели спасались только сном. Сон подкреплял заключенных вернее, чем голодный паек.

— Не лучше ли всем помереть? — спрашивал Рогачев. — Ты представляешь себе, что с нами сделают, если сдадимся?

Караульные с крыши докладывали, что казаки, окружающие тюрьму, не двигаются, будто застыли на месте.

Осаждавшие, должно быть, заметили, что пыл осажденных поубавился. В первые дни тюремного бунта из-за частокола, ограждавшего дворик, неслись шутки и до позднего вечера не смолкали песни. Теперь не было слышно ничего.

В ночь на одиннадцатое мая лишенные сил заключенные спали. Обессиленные караульные сидя дремали на крыше.

Две сотни казаков в тишине придвинулись к ограде тюрьмы, ворвались в сонное царство, стали хватать ослабевших людей, вытаскивать их из камер во двор. Еще не проснувшихся, слабо соображающих, что происходит, измученных голодом, заковывали в кандалы.

Люди пришли в себя уже в кандалах, окруженные казачьим конвоем.

Петр Алексеев отбросил от себя двух казаков, на третьего не хватило сил. Голод и жажда взяли свое. Петр чувствовал что ослаб, сила не та.

Рванул кандалы — нет, не порвать, не разомкнуть проклятые цепи. Опустил голову, позволил вести себя ночью по дороге в тюрьму к уголовникам.

Его ввели в секретную камеру-клетку. Ни окна, ни форточки, даже не разглядишь, где параша.

Обошел темную клетку, пошарил впотьмах руками — ни койки, ни табуретки, ни столика. Ничего.

Раз в день приносили ему кружку воды и кусок хлеба.

Дня через три дверь открыли, велели вставать, следовать за конвойными.

Камера показалась теперь роскошной.

Пришел — повалился на койку. Кандалы не сняли с него.

Когда проснулся, камера вся полна. Люди лежат на нарах, не двигаются. Будто и неживые. Редко-редко пошевелится кто-нибудь, — звякнут кандалы, и снова тишина.

Разговаривать не было сил.

Алексеев попытался попросить книги у надзирателя.

— Книг давать никому не велено!

До утра народ отлежался, наутро пошли толки о том, что теперь будет со всеми. Начальство, небось, бунт не простит.

— А что может быть? Известное дело что — порка!

Ожидание порки было невыносимо. Люди перестали спать, перестали думать о чем-либо, ожидали, что их будут пороть.

И чем дольше не было порки, тем более она ужасала людей.

Позабыли, кто первый сказал о том, что непременно будут пороть. Не подумали, что первым высказал мысль о ней кто-то из заключенных.

Порки стали ждать с часу на час. Со дня на день.

Ожидание ее было так болезненно, что люди, только несколько дней назад страдавшие от длительного недоедания, едва отъевшиеся в тюрьме на своих харчах, поговаривали, что не худо бы объявить голодовку — попугать ею начальство.

И еще через несколько дней объявили.

Алексеев лежал на спине на нарах, вытянув руки вдоль тела. Голова была тяжела, а ноги так легки стали, что он их не чувствовал.

Лежа, он слышал, что начальство хоть и не признает никаких уступок, но на деле уступает голодающим заключенным.

Слышал, что отменен запрет выдавать заключенным книги. Но у него не было желания их читать, да и не было сил выписать книгу из тюремной библиотеки.

Слышал, что разрешено писать письма. Но писать было некому. Где Прасковья — не знал.

Так пролежал не то десять, не то больше — двенадцать дней, попивая время от времени воду из кружки и отказываясь от пищи.

Однажды почувствовал — его кто-то тормошит.

Открыл глаза — перед ним Зданович.

— Не спишь? Слушай, мы с тобой сейчас одни голодаем. Надо кончать. Книги уже дают. Переписка разрешена. Начальство вроде помягче. На, Петр. Я уже съел лепешку. На, ешь.

Петр молча взял протянутую ему лепешку. С голодовкой покончено.

Через два дня он выписал из библиотеки книги.

Снова целые дни за книгой. Снова чтение — его основное занятие в течение дня, его работа.

Если нельзя бежать, если невозможно сейчас на воле подготавливать Революцию, Петру остается одно: готовить себя для будущего. Будущее это представлялось ому весьма неясно. Где и когда наступит возможность действовать, Петр не мог представить себе. Ему тридцать пять лет, и, сколько бы он ни пробыл на этой каторге, каторга кончится.

Значит, пока остается читать, читать все книги, которые здесь доступны.

Мысли его все чаще, все настойчивей и беспокойнее возвращали его к Прасковье. Где она? Что с ней? В образе этой женщины для него сосредоточивалось все самое прекрасное, что знал он о человеке вообще.