Выбрать главу

Алексеев шутил:

— Наконец-то и сам отведал сластей, которыми питаются богатеи. Чего доброго, если бы меня всегда так кормили, пожалуй, я и не произнес бы своей речи!

— Погоди, погоди, — пророчил ому Джабадари. — Еще и не то будет, когда прочтут твою речь на Руси!

Еще через день Алексееву вручили вскрытый конверт; на конверте обратный адрес: «От Н. А. Некрасова».

«То есть как — от Некрасова? От какого Некрасова, — не понимал Алексеев, еще не заглядывая в конверт. — Мне от Некрасова? Не может быть этого… От поэта Некрасова?!»

И вытащил из конверта листок бумаги с переписанным мелким, но четким почерком стихотворением.

Смолкли честные, доблестно павшие, Смолкли их голоса одинокие, За несчастный народ вопиявшие, Но разнузданы страсти жестокие. Вихорь злобы и бешенства носится Лад тобою, страна безответная. Все живое, все доброе косится… Слышно только, о ночь безрассветная, Среди мрака, тобою разлитого, Как враги, торжествуя, скликаются, Как на труп великана убитого Кровожадные птицы слетаются, Ядовитые гады сползаются![1]

Алексеев едва дождался часа обеда, когда всех заключенных собирали вместе.

— Братцы! — встретил он их. — Братцы! Невероятная новость! Я получил стихи от самого Некрасова! Он сам их прислал. Сюда, в тюрьму!

Когда их всех снова ввели в судебный зал, чтобы прочесть приговор, Лидия Фигнер показала стихи известного поэта Полонского. Получила их от сестры своей Веры. Вера сказала, что стихи эти посвящены Лидии и ходят уже по рукам.

Что мне она! — не жена, не любовница И не родная мне дочь, Так отчего ж ее доля проклятая Ходит за мной день и ночь? Словно зовет меня, в зле неповинного, В суд отвечать за нее — Словно страданьем ее заколдовано Бедное сердце мое. Вот и теперь, мне как будто мерещится Жесткая койка тюрьмы, Двери с засовами, окна под сводами, Мертвая тишь полутьмы; Из полутьмы этой смотрят два знойные Глаза без мысли и слез, Не шевелятся ни губы, ни смятые Космы тяжелых волос, Не шевелится ни локоть, ни тощие Руки на тощей груди, Слабо прижатые к сердцу, без трепета И без надежд впереди,— Сколько же лет ей? Семнадцать неужели? Правда ли, — мне говорят,— Что эта девушка, в счастья не жившая, Что ей не верят и мстят,— Мстят ей за бедность ее без смирения, Мстят за свободу речей, Мстят ей за страстный порыв нетерпения, Мстят за любовь без цепей…

— Право, это не обо мне одной, — говорила Лидия подругам. — Право, это обо всех нас, обо всех, господа!

— Встать! Суд идет! — раздался голос команды.

Приговор суда читался долго, но на этот раз Алексееву не пришлось дожидаться, как при чтении обвинительного акта или при речи прокурора, когда же будет названа и его фамилия. Он понял, что после произнесенной им речи переместился в первый ряд подсудимых и в первом ряду стал первым. Только двоих — его, Петра Алексеева, и князя Цицианова суд приговорил к десяти годам каторжных работ в крепостях. Софья Бардина и Ольга Любатович получили по девять лет каторжных работ на заводах. Георгий Зданович — шесть лет. Иван Джабадари — пять лет…

Все остальные — столько же или меньше.

Сенатор Петерс, едва держась на ногах, покинул председательское место суда. Служитель под руку довел старого сенатора до кареты.

Приговор вынесен, подсудимые получили все по заслугам. Ненавистный Алексеев, разумеется, больше всех. Но у Петерса нет уже сил.

Никто не знает, что только вчера, накануне вынесения приговора, павший духом от того, что «развенчать революционеров» не удалось, он в письме к другу жаловался на свою судьбу:

«…Я чувствую себя крайне утомленным не только физически, но и умственно, не говоря уже о нравственных страданиях, причиняемых необходимостью произносить жестокие приговоры по букве закона…»

Письмо с жалобой сегодня утром отправлено. Через несколько дней Петерс подосадует, что отправил его.

Друг, разумеется, не выдаст. Но мало ли что! Не дошло бы до государя, что Петерс жалуется на букву закона.

Что это было с ним?.. Минутная слабость… Ничего, Петерс докажет, что он тверд и неумолим, как прежде.

Необходимо спасать империю.

вернуться

1

Стихотворение было написано за пять лет до процесса и посвящалось разгрому Парижской Коммуны, но в марте 1877 года оно с новой силой зазвучало для умирающего поэта, который сам переписал его и послал Алексееву.