Глава тринадцатая
Женщин еще не увели из зала судебных заседаний. Джабадари через скамьи потянулся к Софье Бардиной и стал умолять ее подать «на высочайшее имя» просьбу о смягчении участи.
— Все вы должны это сделать, дорогая! Нельзя иначе. Мы вас просим об этом!
Родственники осужденных женщин вместе с защитниками стали уговаривать их немедленно подать ходатайство о смягчении участи.
— Каторгу никто из вас не вынесет, поймите!
— Мы подумаем, посоветуемся.
— Думать некогда, Софья Илларионовна! Ради бога, соглашайтесь немедленно.
Женщины согласились.
Согласилась и часть осужденных мужчин.
Алексеев, Джабадари, Зданович, Цицианов и Кардашов отказались даже обсуждать этот вопрос. Подавать ходатайство на высочайшее имя? Никогда! Ни за что! Женщины — дело другое.
Когда после объявления приговора осужденных стали выводить из зала суда — сначала женщин, потом мужчин, — в зале и на балконе раздались аплодисменты, с балкона на их Головы полетели цветы…
5 апреля объявили решение царя. Все женщины освобождены от каторги. Лишив всех прав, их ссылают на вечное поселение в Сибирь. Изменен приговор и четырем рабочим.
Мать Здановича от своего имени подала ходатайство о помиловании ее сына. На ее прошении III отделение написало, что Зданович — один из главных пропагандистов, положивших основание революционному сообществу.
Прошение матери осужденного не имело последствий.
Осужденные все еще оставались в Доме предварительного заключения. Порядки были не очень строги. Они общались между собой.
Петр Алексеев на время затворился в себе. О том, что его не сегодня-завтра отправят на каторгу, как-то не думалось. Весть, что женщинам каторгу заменили ссылкой в Сибирь, обрадовала его и тотчас вызвала мысль о судьбе Прасковьи Ивановской. Где она? Что с ней?
Иногда Джабадари сообщал Петру новости с воли: речь Петра напечатана типографски, читают ее по всей России. Петр Алексеев ныне знаменит на всю страну. Петр, твоей речью зачитывается Россия! Ты совершил великое дело, Петр!
Было приятно знать, что речь не пропала даром, народ услышал ее. И подумал о том, дойдет ли его речь до Прасковьи, знает ли она, что ученик ее не согнулся, не отступил, выстоял до конца.
Он старался воскресить в памяти звук ее голоса. Иногда забывался и начинал вслух говорить с ней, представляя ее себе, видя в воображении. Узнать бы, где Прасковья Ивановская, написать бы ей. Получить бы ответ от нее.
Дни проходили за днями, недели за неделями. Петр стал чуть спокойнее. Начал читать.
И чего они ждут? Отчего не отправляют его?
В начале июня — неожиданное послабление: осужденным разрешено выходить на получасовую прогулку по пять-шесть человек. Сегодня одни спутники, завтра — другие. Да так ведь и лучше: увидишь всех товарищей по процессу.
Через два дня после распоряжения встретился в тюремном дворе с Бариновым. Пошли рядом.
— И чего нас не отправляют? — спрашивал Алексеев, не рассчитывая на ответ. — Уж отправили бы поскорее.
— Не до нас, должно быть. Заняты очень войной.
— Какой войной? Ты что? — Алексеев даже остановился на месте, перестал вышагивать по Двору.
— Да ты не знаешь еще? А я на первой общей прогулке слыхал. Россия-то ведь Турции войну объявила. И на Кавказе воюем, и на Балканах. А я думал, ты знаешь.
— Первый раз слышу. Воюем давно или подавно?
— Месяца два, почитай.
— Ну и ну! — сбавив голос, Алексеев добавил: Баринов, а оно, может, и к лучшему, а?
— К лучшему? Людей убивают к лучшему?
— Да не то, что людей убивают, к лучшему. Это, что и говорить, из бед беда. А вот если турки наших побьют, то, может, Россия всколыхнется, а? Может, всеобщий бунт, а, Баринов?
— Навряд ли, я думаю. Русские скорее турок побьют.
— Все одно, народ думать начнет.
Сколько ни пытался еще узнать о войне — как идет, кто кого бьет, в каких именно воюют местах и что говорит народ, — ничего не узнал.
Наконец принесли царский приказ: отправить всех установленным порядком, за исключением Петра Алексеева, Джабадари, Здановича и Кардашова. Их было предписано поместить «в одну из каторжных тюрем Харьковской губернии с содержанием там в строгом одиночном заключении».
Алексееву сообщили:
— Ты назначен в Ново-Белгородскую тюрьму под Харьковом с содержанием в одиночке.
Алексеев опешил: это что — царская «милость» ему? Милость, которую он не просил? Или, напротив, царский гнев против рабочего человека? Быть может, в этой каторжной тюрьме хуже, чем на сибирской каторге? И то сказать — в одиночном заключении! Без людей! В Сибири на каторге хоть с людьми будешь жить. А тут…