– За капустой.
– Come?
– За деньгами то есть. – Принесли вино, и Касс трясущейся рукой налил стакан.
– Совершенно верно. За деньгами. Кажется, вы начинаете понимать. – Он помолчал. – Вы плохо выглядите, Касс. Вам не кажется, что было бы разумнее не злоупотреблять алкоголем?
Касс отпил из стакана: в Самбуко даже красное вино подавали ледяным, но на этот раз оно словно воспламенилось в животе. «Аи!» – вырвалось у него. Перед глазами все поплыло, позолоченная площадь, голубые вершины вдали растаяли в слезах. К горлу подкатил ком.
– Гадство, – прохрипел он. – Проснулась-таки, Леопольда. Теперь я просто не смогу пить, Луиджи.
– Леопольда? – с недоумением переспросил Луиджи. – А-а, Леопольда! Желудок, вы мне говорили. – На его смуглом лице появилось выражение искренней озабоченности, а глаза наполнились собачьей грустью. – Неужели опять, Касс?
– Не знаю, – равнодушно ответил он. Он ждал нового приступа, но боль утихла, ушла. – Не знаю. Причин хватает.
– Надо беречься, – сказал Луиджи. – А не будете следить за своей язвой (он выразился научно: ulcéra al duodeno,[253] и мелодический этот термин прозвучал вдвойне зловеще), у вас в один прекрасный день случится прободение, и кто вас успеет доставить в Салерно? Касс, почему вы не бросите пить? Почему вы, американцы, изводите себя пьянством?
– Да все потому, Луиджи, я вам недавно объяснял. – Вино взбодрило его, прогнало тяжелую хмарь, висевшую над ним с тех пор, как он встал из постели; тепло в груди, знакомое удалое тепло, растапливало тревогу, и от укоров Луиджи ощущение это было особенно приятным. Он посмотрел на площадь. Две тощие, ослепительно черные монашки проплыли по солнечной площади, как два ворона, и живое колыхание черных ряс над позолоченным булыжником чуть приглушило его похмельную тоску.
– Да потому, Луиджи, – продолжал он, – что американцы чересчур богаты. Потому и пьют. Топят в вине стыд за то, что они богаче всех на свете. Черт возьми, оставьте им хоть это удовольствие.
Касс произнес это без желчи, но Луиджи, печальный жандарм, конечно, уловил иронию. Может быть, потому, что при этих словах Касс машинальным движением вывернул карманы. Carabiniere,[254] опечалясь еще больше, подался к нему и спросил:
– Что такое, Касс? Вы, по-моему, говорили, что вам переводят деньги почтой. Вы говорили, что от денежных забот избавлены.
– Мы разорились, Луиджи. Мы нищие. Переводов больше не будет.
– Но это ужасно. Касс! Вы же говорили…
– С деньгами – все, Луиджи. Проедаем последние пять тысяч. Гол как сокол Кинсолвинг. – Он отпил из стакана.
– А Поппи знает? – спросил полицейский прищурясь – солнце светило из-за спины Касса. – Ей известно о ваших финансовых… difficoltà?[255]
– Конечно, известно. Но как вы могли убедиться, в практических вопросах она еще беспомощней меня. Поппи! Эх, почему я не родился итальянцем! Тогда бы я не испытывал угрызений оттого, что жена у меня в роли рабыни. Замарашка. Кухонная девка. И неумелая вдобавок. А так я угрызаюсь. А так я просыпаюсь час назад в полном раздрызге и распаде, голова раскалывается, последний кошмар еще стоит перед глазами, – и что же, вы думаете, нахожу у себя на подушке?
– Что? – сказал Луиджи. На лице его были написаны интерес и глубокая серьезность (нимфу? змею?).
– Два кило креветок. До чего неаппетитно. А вонища! Поппи оставила… но почему здесь, убейте, не понимаю. Она… не знаю, как это сказать по-итальянски… она витает в облаках. Грезит. По рассеянности все бросает где попало, и эти креветки, завернутые в страницу из «Оджи» с развесистой кормой какой-то блондинки, она прислонила прямо мне к подбородку. Боже мой, вся комната провоняла, как склеп! Луиджи, она не справляется без прислуги. Честное слово, нас было двое, но и тогда мы жили в бардаке – помню эти вечные бумажки от конфет, эти бесконечные коробки от печенья, – но с четырьмя детьми!.. И вот я вылезаю из постели и ступаю прямо на пеленку, полную г… Я просто в голос завыл. Потом принимаю холодный душ, иду наверх. Хаос! Сумасшедший дом! Тимоти пишет на стенах моей пастелью. Фелиция льет молоко на кошку. Ники с мокрыми штанами орет в углу. И посреди всего этого, за столом, – Поппи, солнце светит на русую голову, и она плачет в три ручья.