А в тот вечер, во дворце, когда она ушла… не знаю… внутри у меня будто взорвался динамит и разорвал меня в клочья. Мейсон сделал, как обещал, действительно сделал, взял ее, выполнил свою угрозу, – а я-то думал, что это его обычная хвастливая трепотня о сексе… и это меня сокрушило. Ужасно было не только то, что он сделал с Франческой, хотя это, конечно, главное. Но и я хорош – не верил, что он на это способен. И как дурак потерял бдительность. Понимаете, после стольких разговоров, после долгого общения с человеком, у которого половой вопрос – как опухоль в мозгу, я в конце концов решил, что он попросту не может, серьезно решил. Не может, и все. История обычная. Нельзя верить человеку, который не в меру что-то воспевает. Взять такого, помешанного на сексе, который вечно ухает насчет роскошных бедер, мистических совокуплений и тому подобного, да прибавить сюда, как в случае с Мейсоном, этот интерес переростка к грязным картинкам, и вы получите человека, от которого наверняка мало проку для женщины. Он был бы гораздо счастливей, если мог бы признаться прямо, что предпочитает матросов. И когда такой человек не производит потомства – вроде Мейсона, – это вдвойне подозрительно; если ты такой неуемный, то разок-другой обязательно случится промашка, просто по закону больших чисел. По сути, между таким типом и святошей мало разницы: для обоих это житейское дело – какой-то катаклизм, прямо Страшный суд.
Ну и я записал Мейсона примерно по этому разряду. Помню, например, один случай с Розмари. Мы с ней были мало знакомы. Она вечно загорала на крыше или уныло шлепала в сандалиях по дворцу, уткнувшись носом в «Нью-Йоркер» или в «Тайм». Как сейчас слышу: «Ой, Булка, я прочла прелестный очерк про Трали-Вали, короля Араукарии!» – или: «Булка, в журнале «Тайм» буквально разгромили итальянских коммунистов! То есть там показано такоезло!..» На самом-то деле она была добрая женщина, но, как бы сказать, несколько ограниченная. Так вот об этом случае: я говорю, мы с ней мало общались, но как-то вечером он позвал меня заделать течь у него в ванне – я иду, она спускается мне навстречу по темной лестнице. Основательно нагрузилась коктейлями – можжевельничком от нее пахло… – кажется, я поздоровался – и оглянуться не успел, как она навалилась на меня и я словно утонул в желе. Большая энгровская одалиска, таз, пах, два с половиной метра дрожащей плоти. Я согнулся как былинка. Потом так же резко отодвинулась – она была в слезах: видимо, очередная стычка с Мейсоном, – пробормотала «простите, ради Бога» и спустилась в сад. А я уж и лапы протянул, но загреб только чистый воздух. Ну, вы знаете – в те дни я вряд ли был неотразимым мужчиной. И такая женщина, как Розмари, не набросилась бы на очкастого выродка из подвала, если бы ей не приспичило.
Бедняга Мейсон уже ничего нам не скажет. Если бы вытащить его из могилы, он, может, объяснил бы свой поступок. Я долго ломал над этим голову, честное слово, и все равно не пойму. Мне часто казалось, что разгадка в том, о чем я вам сейчас говорил, в слабости, которую я всегда подозревал, в этой неполноценности, а она должна быть одним из самых тяжких несчастий для мужчины, постоянное жгучее желание, не находящее выхода, голод, который нельзя утолить, который, наверное, терзает, жжет, точит человека так, что разрешиться это может только насилием. Может быть, Мейсон мог удовлетвориться только насилием над женщиной. Бог его ведает.
Секс для Мейсона значил очень много – более озабоченного человека я не видал. К примеру, его порнография. Он беспрерывно толковал о новом взгляде на мораль – у него это так называлось – и насчет того, что секс – последняя граница. Мы много об этом беседовали; примерно тогда он и заставил меня писать картину. Он хотел, чтобы секс нашел полное и явное выражение во всех искусствах – это его собственные слова. Он говорил, что порнография раскрепощает, épater le bourgeois[338] и всякую такую чушь, хотя по нутру своему Мейсон был буржуй из буржуев. В общем, я пытался объяснить ему – не обижая, конечно, дабы не лишиться спиртного, – что все это детский лепет. Я сказал: естественно, порнография возбуждает железы – для того и придумана. Это овеществленные фантазии. Я сам фантазировал таким манером до седьмого пота. Даже у миссионера из баптистов бывают такие грезы – или что-то похожее, – а кто говорит, что у него не бывает, тот просто врет. Поэтому порнография и распространена – она удовлетворяет какую-то потребность, а то ее бы не было. И если тебя иногда раззадоривают, особенного греха тут нет. Но почему, если это так, спросил я Мейсона, любая культура с начала времен сторонилась порнографии и смотрела на нее косо? Почему? Вопрос по сути не моральный. Грязная книжка тебя не испортит, грязная картина тоже. Кто хочет испортиться, тот испортится, на худой конец сам напишет или нарисует. Так почему же всегда были законы против нее? Очень просто. Во-первых, для того, чтобы секс не перестал быть чудесной, притягательной тайной. И удовольствием – потому что порнографы обычно подают его с безумной торжественностью. Но главное – главное, чтобы он не стал расхожим, дешевым, а следовательно, беспросветной, катастрофической скукой. Мейсон делал вид, будто размышляет над моими доводами, но ясно было, что он считает меня безнадежно наивным. А то и пентюхом сиволапым с кругозором бальзамировщика. Впрочем, я отклонился. Голова у него была занята сексом, и это, наверно, главное, что его погубило. Он хватил через край. Он решился на изнасилование.