С одной только разницей: кое-что я знал, и это не давало мне покоя, хотя сама похоронная хандра давно прошла. Кое-что я знал, и пусть я знал немного, и не так даже знал, как подозревал, – мое любопытство и недоумение питались этим еще целый год. Но и любопытство наверняка прошло бы, если бы я не наткнулся однажды в воскресенье на карикатуру в «Нью-Йорк таймс»…
Всякому, кто жил один в нью-йоркской квартире, знакома эта особая воскресная атмосфера. Позднее, медленное пробуждение в неожиданно тихом городе, чашки кофе, многотонные вороха газет, ощущение вялости и скуки, залитые солнцем дворы, где жмурятся и потягиваются кошки под заборами, да кружат голуби, да церковный колокол грустно и безнадежно роняет в тишину удары. Это время настоящего оцепенения и вместе с тем смутного, но неуемного душевного зуда и беспокойства: причину его я так и не смог ухватить – но не в том ли она, что среди этого самого публичного из городов ты вдруг остался наедине с собой и вечные вопросы: Что я делаю? К чему иду? – наседают на тебя так, как не могли бы насесть в понедельник? То воскресенье, о котором идет речь, было в конце весны – неподходящая пора для самосозерцания. Моя девушка поехала к родителям в Паунд-Ридж, друзья были кто в отлучке, кто нездоров, и я, уже застегнув воротник, чтобы прогуляться в одиночестве по Вашингтон-сквер, просто от нечего делать взял в руки первую тетрадь «Таймс». Очень может быть, что и в этот день я думал о Самбуко, перебирал старые огорчения и сожаления и даже корил себя без толку. Не помню точно, но знаю, что, когда я увидел карикатуру и ясную подпись в нижнем углу К. Кинсолвинг, сердце у меня заколотилось, память выхватила меня из настоящего и легко, как пушинку, вынесла в Самбуко. Все те дела нахлынули на меня снова, но без жути теперь, без мурашек. Из дому я так и не вышел. Я разглядывал рисунок – это была перепечатка из газеты города Чарлстона, Южная Каролина. Я разглядывал рисунок и подпись, я ходил по комнате, курил сигарету за сигаретой, так что щипало десны, я смотрел в окно на тихие воскресные садики (скоро их не останется в Гринич-Виллидже), на голубей, смотрел, как пьют пиво люди в рубашках навыпуск, как шныряют коты. Когда стало смеркаться и через дорогу долетел стук тарелок – там собирались ужинать, – я сел и написал Кассу письмо. Кончил я в полночь. Я ничего не ел и падал от усталости. Во втором часу ночи я пошел в «Белую башню» на Гринич-авеню и съел две булки с котлетами. На обратном пути бросил в ящик письмо – вернее, не столько письмо, сколько документ, – в адрес чарлстонской газеты, для К. Кинсолвинга.
Он не спешил с ответом. Я подождал месяц, потом еще несколько недель, и наконец в июле, когда я уже собрался с духом, чтобы написать второе письмо, ответ пришел:
Дорогой Питер,
конечно, я Вас помню и рад, что Вы объявились. Вы правы, я думаю, К. Кинсолвингов не так уж много. Рад, что Вам понравилась карикатура, и очень удачно, что Вы наткнулись на нее в «Тайме» – хотя бы потому, что благодаря ей Вы разыскалименя и прислали такое милое письмо. Я тоже доволен карикатурой и, хотя вообще политику презираю, считаю, что хорошо вмазал вашингтонским лицемерам. Что касается Вашего вопроса, карикатуры для меня – приварок, а не главная работа, я получаю полставки на здешней сигарной фабрике и веду класс живописи, хотя сейчас, под конец лета, и там и там затишье. Но к карикатуре свысока не отношусь, кто знает, может, это и есть Истинно Американский Жанр (кроме шуток), а свою родословную веду по прямой от Домье и Роулендсона, кроме того, за штуку платят $35 и больше, а они, как говорится, на улице не валяются. Поппи тоже работает, бухгалтершей на военной верфи, а за детьми, когда они не в школе, смотрит очень хорошая цветная женщина, так что, может, мы кусаем от оковалка пониже, чем другой знаменитый каролинец, Б. Барух,[3] жаловаться нам грех. Все свободное время я пишу, и весь этот столбняк и угасание души, которые Вы наблюдали, более или менее прошли.