По дороге через сосновую рощу к дому Венди тихо уснула на плече у Мейсона. Сам же он, впервые на моей памяти, приуныл, пал духом. Он заботливо придерживал Венди, а на лбу у него выступили крупные капли пота; опустив углы рта, он посмотрел на меня несчастным, затравленным взглядом. Может быть, только теперь, когда кончилось наше хмельное путешествие по реке, до него дошло, каковы будут последствия его дурацкой выходки. Когда он посмотрел на меня и шепнул: «Как же я скажу ей, черт возьми?» – я опять загоревал – о нем, но, главное, о Венди, которая казалась мне самой очаровательной матерью на свете, о ее погубленных надеждах.
Она еще не была пьяной – не такой пьяной, какой я ее однажды видел, – ее только, как она сама объяснила, вылезая из машины, «немножко разморило, мои дорогие». Поэтому мы только провожали ее глазами, пока она неуверенно шла через портик – золотые волосы по-прежнему были в полном порядке, на брюках ни единой морщинки, но ее пошатывало, и Ричард с утробным «модом» бросился к ней на помощь, а потом и жена Ричарда, низенькая, сухонькая женщина в фартуке, взяла Венди под руку, как нянька – больного, и эта маленькая, чинная, почти похоронная процессия, сопровождаемая двумя собаками, которые прыгали и носились сзади, медленно вошла в темноватый дом и стала подниматься по лестнице. «Если она напьется… если ее развезет, – хмуро сказал Мейсон, – может, тогда она примет это не так близко к сердцу». Но в голосе его не было и намека на юмор, и мне показалось, что он поежился: его пробирал страх. В сумерках мы перекинулись в теннис, но Мейсон, игрок сильный и напористый, действовал вяло, и я, хоть и под хмельком, впервые выиграл у него сет, чем еще больше испортил ему настроение. Потом – чуть ли не с треском, мне показалось, – на нас упала ночь, обдав горячим зевком чуткую дубовую рощицу, давшую имя всему владению, и вскинув в воздух стаю воронья, которая с унылым гвалтом свинцово повалила к последней в сумраке розовой полоске. В темноте его ракетка хрястнулась о землю. «Погорел! Пропал! – крикнул он, и чуть ли не впервые я услышал в его голосе что-то вроде раскаяния. – Всю жизнь поломать из-за какой-то дешевки!»
Наверно, только оптимизм молодости мог внушить мне надежду, что Венди легко перенесет новость, которую припас для нее Мейсон. Такая беззаботная, легкомысленная, такая отзывчивая – такая своя, – конечно, она с сочувствием отнесется к страшному промаху Мейсона, пожмет плечами, весело рассмеется – и простит ему, как всегда прощает. Мейсон, однако, себя не обманывал. Чем дальше, тем больше он мрачнел, и перед обедом, когда Венди, вся в органди и дымчатом тюле, присоединилась к нам в библиотеке, он влил в нее целый кувшин мартини – торжественно, раболепно, с надеждой, как человек, пытающийся умилостивить богиню. Что-то с ней произошло: хотя она не совсем уверенно держалась на ногах, но как будто протрезвела – как будто там, наверху, во время короткого сна или даже наяву ей знаком, сигналом, намеком сообщили, что от нее скрывают нечто ужасное, и она плюхнулась на диван со словами: «Боже мой, какая скука в этом доме».
– Венди-дорогая, – начал Мейсон, – я должен тебе…