— Капля камень точит, Паша!
— Я тебе, Сухина, за то благодарный, что ты мне напоследок свет открыл. Теперь помирать не страшно, не впотьмах сгину, по-человечески.
Сухинов удивлялся схожести их мыслей и думал, что, пока есть такие, как Голиков, а их много на Руси, он их многих встречал, и пока есть такие, как Муравьев, не будет царю покоя, и тот порядок, о котором говорит Павел, не может быть прочным. Эти люди как дрожжи в закваске. Того гляди, взбурлят, плеснут через край, и начнутся великие перемены. Но ему, Сухинову, и Голикову, и другим нынешним не дожить до тех дней. Вот жалость-то! А так близка казалась победа — только руку протяни. Не дотянулись, не достали. Не горой снесли голову — соломинкой.
Он был счастлив, что никто из арестованных, как их ни мордовали, не назвал в числе заговорщиков ни Соловьева, ни Мозалевского. Кабы знал об этом Соловьев, то-то бы подивился. По его-то, не так выходило. По его-то, эти каторжные огрызки, чтобы спасти свою шкуру, должны бы вроде на любую крайность пойти, а уж оговорить невинного — раз плюнуть. А вот и нет, барон! Простой человек чаще на крайность идет, когда себя губит. Но не других. Тем и сильна земля русская, честным народом сильна, а не царевыми прихвостнями.
Ему бы хотелось доспорить с товарищами своими, с братьями, и еще ему хотелось побродить по воле, проскакать на коне по чистому полю, вдохнуть полной грудью чистый степной воздух. Мечталось иной раз в ночной мгле, как он обнимает добрую, сладкую женщину. Но вообще желаний у Сухинова осталось немного, и не такие уж они были нестерпимые. Так — не желания, а печаль по несбыточному, каприз сердечный. Он очень устал. И часто, как Голиков, желал, чтобы поскорее кончилась неизвестность. Он приговора ждал, как избавления.
В конце сентября генерал Лепарский получил из Петербурга распоряжение немедленно отдать преступников под военный суд. Он и сам торопился. Он понимал, какое ужасное впечатление произвели здешние события в Петербурге и какими неприятностями это грозило лично ему. И без того слух о его непозволительной мягкости к политическим ссыльным, всячески раздуваемый его недругами, не раз доходил до ушей Николая. «Терпимость терпимостью, — думал Лепарский, — но надо и о себе и своих близких когда-то подумать!» Вскоре Сухинова перевезли на Нерчинский завод, где и должен был состояться суд. Да и как сюда подходит слово — суд. Какие на каторге суды. Так, вроде хозяйского распоряжения на скотном дворе — тех свиней на убой, а тех до времени не трогать. Да и хозяин большей частью оказывался бестолковый, рьяный, баламутный.
И был один разговор между Соловьевым и Сашей Мозалевским, о котором Сухинов не мог знать, и это чрезвычайно горько, потому что теплый лучик дружеского участия, может быть, скрасил бы беспросветные дни заточения.
— Если мы начнем оправдываться, — заметил Соловьев, — то этим, конечно, повредим Ивану. Ведь мы должны рассказать о наших увещеваниях и его упорстве в злонамеренном умысле.
— Да, — сказал Мозалевский. — Что же нам делать?
— Я не могу решать за тебя, Саша, но сам я буду молчать. Мне нечего сказать следователю. Пусть я погибну вместе с Сухиновым. Что ж, значит настал срок.
— Мы погибнем вместе, все трое! — в упоении радостного самоотвержения вскричал Саша, бросаясь в объятия старшего друга. — И будем презирать наших палачей.
Соловьев отстранил его.
— Подожди, Саша! Погибнуть не так трудно честному человеку. Это доказали и те, кто вышли на Сенатскую площадь, и наши товарищи по Черниговскому полку. Но у нас еще есть неоплаченный долг.
— Какой долг? О чем ты?
— Долг перед Сухиновым. Мы все же в лучшем положении, чем он. У нас мало денег, иначе мы могли бы попытаться подкупить членов комиссии. Уверяю тебя, они продаются, как подгнившие груши на базаре, не очень дорого. Я уже сделал попытку снестись с Читой, но надо поторопиться.
— Поторопимся, брат!
Они торопились, но судьба Сухинова, его роковая и печальная участь опередила их.
Не ошибался Сухинов, царь постоянно думал о нем. Он вникал в мельчайшие подробности происшествия и был самым придирчивым следователем. В этот раз, как и всегда, если дело касалось его собственной персоны, он выказывал даже сверхъестественную пытливость ума и способность не упускать из виду ни единой мелочи.
Николай хорошо относился в душе лишь к тем, то особенно явно умел проявить свой испуг. Тех, кто держал себя с достоинством, не раболепствовал откровенно, он остерегался, подозревая в них способность к возмущению и инакомыслию, и, так или иначе, старался отдалить от себя. Постепенно он привыкал к постоянной, иной раз скоморошьей, беззастенчивой лести придворных, эта лесть сладко кружила ему голову; мысли о собственном величии, прежде приходившие к нему как некое предположение, теперь укрепились в сознании и стали уже убеждением. «Бог послал мне испытание в самом начале царствования, и он же дал мне силы его преодолеть, — думал Николай умиленно. — Предназначение мое высоко, я спас Россию от хаоса и гибели. Но и дальше мне предстоят труды великие. Эту огромную, бессмысленную страну, где так мало честных и преданных высшим идеалам людей, надобно будет вести, как поводырь ведет слепца, дабы не вверглась она в пучину неверия и святотатства».