Сухинов продолжал ползти и приполз в свою камеру, и очнулся. Холод, слякоть и мрак. Кружку он во сие опрокинул, вода протекла на пол, под доски лежака. Но горя не было у него в сердце. Он лежал умиротворенный и вспоминал привидевшегося мальчонку, себя самого, но уже не старался понять что да как, да почему, — просто рад был чрезмерно, и залетная радость его, случайная гостья, была точно шерстяное, теплое одеяло, укутавшее его с головой. Он хотел бы снова забыться, задремать, может, удастся поспеть в то же самое место, но помешал тюремщик, принесший обед. Он сопел и топтался, дебелый мужик, с широким брюхом.
— Ну чего ты, чего мнешься? — спросил Сухинов. — Не видишь, воду я пролил. Принеси, пожалуйста, пить очень хочу!
— Да уж это да. Это можно. Отчего не принесть. А скоро, видать, еще крепче тебя на питье-то потянет.
Что-то в замечании туповатого стражника Суханова насторожило.
— Чего узнал, что ли? Скажи!
— Говорить-то особо нечего. Но только суд давеча произошел надо всеми злодеями. Вот оно как.
— И чего присудили?
Мужик с сомнением заозирался — надо ли со злодеем откровенничать? А все же и хочется удивить.
— Да не тушуйся ты, как красная девица, я тебя не сватаю. Говори, не обижу. Мне скоро деньжат пришлют.
— Плетьми вас всех сечь велено! Кому сколь положено. Сказывали, тебе четыреста горячих накладут. И клейма поставят.
Сухинов сел, ошалело распахнул очи.
— Меня плетьми нельзя, чего мелешь! Я офицер, награды имею!
Мужик поднял кружку, ехидно, со злорадством хмыкнул.
— Кому это дело, что офицер? Велено, — значит, отпустят сполна. Не мы судили. А плетей, конечно, никто не любит — ни мужик, ни дите малое. Тем боле — барин. Да на все воля божья!
Сухинов обессиленно откинулся на спину, отяжелел, под ребрами гнев зашевелился, как брусок раскаленный. Губы его неслышно задвигались, точно он хотел крикнуть, да не мог.
Он одно понимал: нет на свете такой плети, которая по его спине пройдется. И не будет никогда.
Комиссия по делу зерентуйского заговора действительно приговорила Сухинова к наказанию кнутом и к выжиганию на лице клейма, но Лепарский, спеша воспользоваться предоставленным ему монархом правом, изменил приговор. Он начертал: Сухинова, ни в чем не признавшегося, а также Голикова, Бочарова, Михайлова и еще двоих — расстрелять. Написав это, Лепарский вдруг засомневался: а может, следовало бы расстрелять либо перевешать и всех остальных, а может, надо казнить одного Сухинова, дабы отличить вину дворянина от вины смердов?
Так сложно прикидывал генерал Лепарский, но — удивительно! — какая-то часть его существа, сохранившаяся в нем еще с юных, прекрасных лет, словно насмешливо наблюдала за ним со стороны, и он слышал в себе странно звучавшие слова: «Милый мой, погляди, в кого ты превратился к своим преклонным годам! В палача? В лютого душителя? Погляди, как ты жестоко унижен и оскорблен!»
О, не впервые этот чуткий голос пробуждался в нем в самый неподходящий момент и ввергал его в ад. И тут ему стало плохо. У него случился сердечный приступ. Полночи его отхаживали грелками и подогретым красным вином. Знать тайны монаршего сердца ему, разумеется, не было дано, поэтому он оставил все, как по наитию накатило, — Сухинова под пулю и с ним еще пятерых, остальных сечь кнутом до живого мяса.
Иван Сухинов об изменении приговора не знал.
Он с трудом дождался ночи, больше не пытаясь уснуть. Ум его был светел и бодр. Мышцы налились прежней силой. Время двигалось медленно. Пока перестали грохотать шаги за дверьми, пока угомонились заключенные в соседней камере — прошла целая вечность. Сухинов волочил ноги по камере, укладывался лежать, снова вскакивал. Печально он подумал, что не осталось на земле места, где могли бы его ждать. Отец? Братья? Кроме лишнего горя в их и без того несладкую жизнь, он ничего не принес. Товарищи? Может, они и вспоминали о нем, но, скорее всего, с осуждением. И их он чуть не вовлек в пучину погибели. Женщины? Они и раньше мелькали в его воспоминаниях безликими тенями. Он тянулся к ним руками, но не умом, да, пожалуй, и не сердцем. Он все имена теперь забыл. Даже ту, самую желанную, последнюю — забыл, как звали. Не продлив свой род, кому он нужен. А кто нужен ему? Этот вопрос нашел какой-то тусклый отклик в его нахмуренной душе. «Никто мне не нужен, — даже удивился Сухинов. — Никого не хочу видеть. Может быть, потом, там… Если есть это там?»
Что, пора? Он повернулся на бок, сел. Достал бумажку с мышьяком. Аккуратно отсыпал на ладонь. Порошок не имел веса, и в темноте он еле различал беловатую кучку. Примерно одна треть того, что у него имелось. «Не просыпать бы», — подумал. Запрокинул голову и бережно слизнул с ладони яд. С усилием стал глотать. Рот одеревенел и наполнился противной липкой слизью. Торопясь, он потянулся за кружкой. Запил — и ужаснулся. Воды в кружке оставалось на донышке. Без воды остальное не проглотить. Вырвет. Звать часового ночью — бесполезно.