— Ей-бо, ваше благородие, такой тонюсенький плачик, зовет меня, пропал ты, Микита, родненький, совсем пропал, — и так скорбно воет!
— Не пропадешь, — успокоил его Сухинов. — И никто не пропадет, пока вместе держимся. Это поодиночке с каждым легко справиться… Ты женат?
— Не успел жениться, ваше благородие.
— Не горюй, солдат! Сроки службы сократим. Да и служить полегче будет. Сейчас каждый тебе в рыло норовит заехать, а уж тогда — ни-ни! Солдат — не скотина, такой же человек, как все прочие. Скоро это все поймут.
— Чего бы уж лучше, — в голосе солдата не было уверенности, но взгляд смягчился.
Вскоре Сухинов повстречал Щепиллу, который был предельно раздражен. Его возмущала нерешительность Муравьева, топтание полка на месте.
— Скажи, Ваня, разве я не прав? — спросил он с тоской.
— Ты, Михаил Алексеевич, во всем прав, — сказал Сухинов. — И главная штука, если бы тебе маленько поупражняться, то ты был бы у нас как Цицерон.
— Да где уж нам… это Бестужев говорить мастак…
Сухинов добрался до квартиры, но в комнату не вошел, притулился на скамье в сенцах, укутался в шинель, свесил голову набок и сразу поплыл в поющее забытье. Спал крепко, без сновидений целый час.
Из деревни Пологи полк вышел в четыре часа утра, в темноте, и семичасовым маршем без остановок дошел до деревни Ковалевки, той самой, откуда четыре дня назад Муравьев вывел две первые восставшие роты.
Кружение на месте измотало полк, окончательно лишило уверенности и солдат и офицеров.
Никто не ведал, какую цель преследуют командиры, от кого бегут или за кем гонятся. Обреченность зрела в умах, подобно опухоли, и пробивалась наружу злыми, ядовитыми репликами. Солдаты уже не скрывали своего недовольства, косо поглядывали на офицеров. Муравьев понимал, что, если не принять каких-то решительных мер, разложение полка неминуемо. И тогда — разброд, паника, кровь, напрасная кровь, которой так опасался брат Матвей.
Сергей Иванович обратился к полку с речью. Последний раз он с яростью и страстью произносил слова, которым сам уже почти не верил.
— Друзья мои, мы идем на Житомир! Даю два часа на обед и отдых. Надо взбодриться, солдаты! Слушайте меня и верьте мне. Я позвал вас и не обману. Мы идем на Житомир. Обещаю вам, друзья, что никто не подымет на вас руку. Там, впереди, наши братья. Они ждут сигнала, чтобы присоединиться к нам.
Непонятно, что сильнее подействовало: предвкушение сытного обеда или обещание безопасного пути, но солдаты действительно ожили, лица прояснились, замелькали улыбки, они снова смотрели на своего командира с надеждой.
Муравьев обладал особым магнетизмом, даром убеждения, его слова одинаково сильно воздействовали на солдат и на офицеров. Но, выйдя из-под его влияния, они снова погружались в свои сомнения…
Сухинова окружили солдаты его роты. Он видел, с каким нетерпением они ждут от него разъяснений, и спокойно заговорил:
— Братья! Я не хочу обманывать вас, мало надежды на то, что мы победим. Но ведь и жить, как вы живете, нельзя. Вы не слуги царевы, вы рабы его. И не только его рабы, но и рабы его слуг. Разве это не так? У вас нет своей земли, нет воли. Всю жизнь вы гнете спину, а потом подыхаете, как собаки, от палочных ударов. Мы поднялись, чтобы вернуть вам человеческие права или погибнуть с честью. Уж лучше такая смерть, чем подлая жизнь…
Солдаты слушали его внимательно. Они верили ему, может быть, больше, чем Муравьеву, потому что чувствовали в нем «своего».
Управитель под расписку Муравьева охотно выдал солдатам хлеба и водки, а господ офицеров пригласил на трапезу к себе в дом. Это был добродушный, лоснящийся самодовольством человек, гордящийся широтой собственных воззрений. За обедом он распалился не на шутку. Разглагольствовал о необходимости реформ, читал наизусть Пушкина и, видимо, казался себе отчаянным вольнодумцем. Правда, когда кто-то спросил, почему он при таких убеждениях не пользуется благоприятным случаем, чтобы выступить за справедливость с оружием в руках, управитель сказал, что хотя он в душе демократ и вольтерьянец, но считает, что все изменения в обществе должны происходить в рамках установленных законов.
Во время приятной сей беседы явился фельдфебель Шутов и холодно доложил, что дорогу в Трилесы перегораживает какая-то гусарская часть и орудия. Сообщение прозвучало внушительно, как трубный глас. Офицеры побледнели. Вот и обозначился конец у заколдованного круга, по которому они шли. Этой вести ждали каждую минуту, и все же она пришла нежданно. Не одно мужественное сердце дрогнуло.
Офицеры молча смотрели на Сергея Ивановича, ждали распоряжений.
— Вот что, друзья, — бодро сказал Муравьев. — Здесь есть камин, видите, как ярко он пылает. Предлагаю сжечь все компрометирующие бумаги, если они у кого есть. На всякий случай, господа!
Он подал пример и начал доставать из походного чемоданчика какие-то письма, бумаги, все бегло просматривал и одно за другим бросал в огонь. «Катехизис» и воззвание к солдатам не стал жечь.
— Уж если это может кого-то подвести, то только меня, — сказал с улыбкой.
К нему подошел Сухинов. Жечь ему было нечего.
— Сергей Иванович, кто бы это ни оказался, нам надо двигаться дальше деревнями, не степью. В деревне они не посмеют стрелять из пушек. Наши силы уравновесятся.
Муравьев взглянул на него исподлобья. Отблески каминного пламени придали его лицу демоническое выражение.
— Мы пойдем степью! — твердо ответил он. — В нас никто не будет стрелять!
— Я в этом не уверен. В степи мы слишком удобная мишень. Такая игра не по мне.
Муравьев выпрямился.
— У нас не игра, поручик! У нас — восстание. И здесь вам думать не надо. Вам следует всего лишь выполнять мои приказания.
Сухинов не сказал больше ни слова, покорно склонил голову.
— Ладно! — неизвестно к кому обратился Щепилло. — Если так, то поглядим.
Муравьев возразил Сухинову не из амбиции, не для того, чтобы лишний раз утвердить свою власть (хотя и такой нюанс имел значение: в бою не может быть двух командиров), но главное было в другом: Муравьев по-прежнему делал ставку на присоединение к ним революционно настроенных частей, а для этого, конечно, можно и нужно было пойти на риск, продемонстрировать свое дружелюбие, подставив лоб под картечь. Сухинов и остальные славяне, напротив, рассчитывали только на собственные силы и готовы были пробиваться на Житомир штыками, естественно делая наилучшие для этой цели тактические маневры. Мог затеяться опасный спор, как не раз в эти дни случалось, мог, да не затеялся.
— Через полчаса выступаем, господа! — сурово приказал Муравьев.
Полк вытянулся меж полями серой колеблющейся лентой. Солнце и снег. День распушился ясный, улыбающийся. Под сапогами мирное похрустывание наледи. Привычное дело — шагать в Трилесы. Там были — туда возвращаются. Такая, значит, планида. Сергей Иванович Муравьев, отец родной, не выдаст — выведет. Он знает, куда надо. Надо в Трилесы. Упрямо шли люди, привыкшие к побоям, к муштре, к издевательствам. Умеющие смотреть в глаза смерти. Многие не раз смотрели. Видели спину убегающего врага. Падали умирать на снег, на горячий песок, в вонючие болота. Не поддались, выжили. Теперь шли свободно. Неволю, как рванье, сбросили с плеч.
Не дойдут они до Трилес.
Впереди на дороге отряд генерала Гейсмара, посланный Ротом на подавление восстания.
Первый залп прокатился над полем громово-снежной метелью. Ядра с визгом пронеслись над колонной — перелет. Заржали лошади, ряды солдат смешались. В обозе сразу паника.
Муравьев поднялся в стременах. Его грозная команда, как обжигающая пощечина:
— Полк, к бою! Без сигнала не стрелять! Вперед!
Перед ними темная стена всадников, остерегающих пушки. Восставший полк, ощетинившись штыками, без выстрелов, угрюмо пошел в свою смертную атаку. Залп и еще залп. Стоны раненых, выкрики, лязг оружия, похожий на зубовный скрежет. Последняя, отрывистая команда Муравьева: