Выбрать главу

— А вы говорили, господа! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет… Крепкий организм у вашего друга.

Однажды заключенных навестил киевский полицмейстер полковник Дуров. Круглолицый, бритый наголо, добродушный человек, маявшийся сильной одышкой. Он с участием расспрашивал арестантов об их нуждах.

— Все у нас отлично, — сказал ему Сухинов. — Все слава богу. Обо всем начальство позаботилось. Кормят раз в сутки, зато бурда такая, что и свиньи есть не станут. С нашего больного товарища оковы не сняли, чтобы ему ловчее было помирать. По ночам крысы за пятки щекочут, тоже развлечение. Нет, жаловаться нам не на что. Грех жаловаться. Мы же не какие-нибудь твари неблагодарные.

Взгляда Сухинова полковник не выдерживал и обращался исключительно к Соловьеву, показавшемуся ему самым благонравным.

— Ваше положение я понимаю и сочувствую. Но, с другой стороны, господа, вы осуждены, как государственные преступники, а для содержания подобных узников существует особый циркуляр. Нарушать законы не в наших силах. Да и не в чьих! — Дуров не удержался от многозначительной улыбки. — Тем не менее я пришел к вам с хорошими известиями. Некоторые киевские граждане, называть их имена я не уполномочен, зная вашу нужду, из христианского сострадания собрали некую толику денег, которую я и готов передать вам немедля. — С тем Дуров начал рыться в карманах, но Соловьев его опередил:

— Премного благодарны вам и всем киевским доброхотам, но деньги эти оставьте сиротам. Мы в подаянии не нуждаемся!

— О, гордость, гордость, господа! Понимаю и разделяю.

— Если вы действительно хотите помочь, — обратился к нему Сухинов, — то у меня есть одна просьба. Я заказал портному офицерское обмундирование, теперь оно мне ни к чему. А платье готово. Не возьмете ли вы на себя труд распорядиться продать обмундирование. Деньги нам очень нужны. Мы, видите, изрядно-таки пообносились.

Полковник охотно взял на себя поручение. Перед тем как уйти, мялся, мялся, вдруг спросил:

— А правду ли я слышал, господа, что ваш преступный вождь Муравьев, упокой, господи, его грешную душу, собирался… — полковник пугливо оглянулся, — самого себя царем объявить?

— Это уж как водится, — отозвался Сухинов.

— Как же вы, дворянского происхождения люди, за ним увязались?

— Нечистый попутал! Вы уж не забудьте про портного.

Довольный, одышливо пыхтя, полковник удалился.

— Вот они Дуровы, дубы российские! — воскликнул Мозалевский.

— Невежество ума, как и нравственное убожество, есть следствие порочного социального устройства, — научно объяснил барон Соловьев.

— Обманет ведь проказник краснощекий, — сокрушался Сухинов. — Не видать мне моих денег. Он и приходил-то, чтобы на нас поглазеть, как в зверинец ходят.

И точно. Через день Дуров опять заглянул в тюрьму и на напоминание Сухинова начал отговариваться, приводя какие-то невразумительные доводы. Договорился до того, что предложил Сухинову во избежание бесполезных хлопот пожертвовать деньги на церковь. Сухинов рассмеялся.

— Даже чудно слышать от такого доброго и великодушного человека, как вы, ваше превосходительство. Вы же знаете, что нам предстоит пройти семь тысяч верст этапом, без одежды и денег. По совести, не мы богу должны помогать, а он нам.

Дуров сочувственно зачмокал губами, сокрушенно покачал головой:

— Да, да, конечно, я разделяю… Извольте, все что в моих силах…

Больше он в тюрьме не появлялся.

Ранним утром в начале осени арестантов, закованных по рукам и ногам, вывели из ворот киевской тюрьмы. Отсюда начинался их великий страдальческий путь. Они имели при себе на четверых два рубля серебром. Утром, в канцелярии, они встретились с несколькими солдатами из своего полка, которых отправляли в Грузию. Солдаты с трудом узнали своих командиров. Были и объятия и слезы. Были уверения в преданности и пожелания счастья. Взаимные просьбы о прощении. Соловьев, посоветовавшись с друзьями, отдал рубли солдатам. Они не брали, отказывались, но Вениамин сказал, что им скоро пришлют деньги родные. Он сказал: молитесь за Сергея Ивановича, братцы!

Через Козелец, Орел, Калугу, по размокшим от первых дожей дорогам, они брели в Москву. Ночевки в тюрьмах вместе с ворами, убийцами не восстанавливали, а отнимали последние силы. Их кормили размазней из подгнившего пшена и зачерствелым хлебом. Кандалы не снимали.

Изредка представлялся случай проехать часть пути на обозной телеге. К Быстрицкому приступами возвращалась лихорадка. Он валился на телегу и делался как каменный. Товарищи не надеялись, что он дойдет до Москвы.

Сухинов из гордости на телегу не садился. Шел ровным шагом, взъерошенный, осунувшийся, молчаливый. Думал свою заветную думу о мести. Ненависть до того в нем бушевала, что он иногда начинал бормотать вслух что-то невнятное, угрожающее.

Одну из последних перед Москвой ночевок, в Кронах Орловской губернии, они запомнили навсегда. Фантастическая, нереальная была ночь, которая чуть их не погубила. Тюремное помещение состояло из двух небольших комнат, куда натолкали человек сорок арестантов. Тут были и настоящие тати, ушлый свирепый народец, не боящийся ни огня, ни крови, и просто задержанные для опознания бродяги, и вовсе непонятные люди — юродивые, нищие, калеки. Было тут и четверо женщин неопределенного возраста, сектанток-фанатичек. Эти женщины, чучела с сизыми подобьями лиц, находились здесь давно, их гниющие тела распространяли невыносимый смрад. Даже при такой тесноте вокруг них образовалось пустое пространство, к ним не решались приближаться. Какой-то мужик со свисающими до глаз волосами — видимо, под волосами он прятал клеймо — взялся дразнить эти кошмарно шевелящиеся и стонущие полутрупы. Он издали тыкал в них палкой и с утробным гоготом изрекал чудовищные непристойности.

— А ну, красавицы, подымайсь живо! — вопил изувер. — Неча отлеживаться! Надо ребяток потешить!

Сухинов, приблизясь, заглянул в дергающееся лицо, без взмаха ударил кандалами в пах. Разбойник перегнулся пополам, лег на пол и долго не мог отдышаться. Отдышавшись, он сказал Сухинову:

— Что ж, барин, видать, не дожить тебе ноне до утра!

Дружки его надвинулись ближе, свирепо загомонили.

Видя перед собой грязные, изуродованные морды, Сухинов зашелся от ярости.

Может, его и спасло то, что оглушительный взрыв ненависти помешал ему сразу кинуться в драку, приковал к полу. Соловьев и Мозалевский успели на него навалиться, оттащили, странно сомлевшего, в сторону.

— Ну что ты, что ты, Иван! — бормотал Соловьев. — Как не стыдно! Это же не люди, обезьяны! Остынь, пожалуйста!

Сухинов задыхался, язык ему не повиновался. Он сел у стены, закрыл лицо ладонями и так пробыл несколько минут. Потом спокойно сказал:

— Да, ты прав, Вениамин. Мы не должны уподобляться обезьянам. Спасибо тебе.

Товарищи заползли под нары, уговорив Сухинова лечь у самой стены, загородив его своими телами. На сыром полу, в нечистотах они пролежали до рассвета. Никто глаз не сомкнул. Под утро Саша Мозалевский впал в тихую истерику. Сначала он негромко по-щенячьи всхлипывал, а потом начал говорить что-то несуразное:

— Я к нему поеду и скажу: милостивый государь! Он меня выслушает, обязательно выслушает. Это не по-божески. Друзья! Вы помните, какое сладкое солнце бывает в летние дни. Мы не ценили. Ах, оно греет сердце, как женские объятия… У меня есть невеста. Вы ее не знаете, господа! Я не хотел вам говорить, но теперь все равно. Ведь мы умираем! Я хочу с вами попрощаться! Завтра я уеду от вас, а там как бог даст. Не знаю, удастся ли обвенчаться. Она очень бедная и больная девушка. У нее никого нет на свете, кроме меня. Она умерла в прошлом году. Скоро мы с ней увидимся!

Слова истекали из его уст, полные мольбы и упрека.

— Что с ним?! — с ужасом спросил Быстрицкий.

— Горячка, — отозвался Сухинов.

— Что-то надо делать! Надо позвать!

— Некого звать.

Его охватило оцепенение безразличия. Ему казалось, как и бредящему Мозалевскому, что с минуты на минуту глаза его сомкнутся навеки. Это его не тревожило и не пугало. Сашины неразборчивые восклицания находили лишь слабый отклик в его душе. «Как слаб человек, — думал он. — Как легко его растоптать, унизить, расплющить. Любая тварь на земле сильнее человека».