Судя по этому письму, Куракин человек не злой, либерал от жандармерии, но до мозга костей верноподданный, искренне не понимающий рассуждений Сухинова о свободе. Какая, в самом деле, свобода? Для кого и зачем? Все это, думают куракины, либо фантазии незрелого и дерзкого ума, либо желание извлечь для себя какую-то выгоду, непонятно, правда, какую. Куракиных в России много, у них власть и положение, они правят бал, Сухиновых, Бестужевых, Пестелей, Муравьевых пока очень мало, и все они занесены в особые списки, все на виду. Их будущее темно. Настоящее — унизительно и серо. Дорога бесконечна.
В одном селении Иркутской губернии, уже по осени, партию догнали двое Бестужевых, Горбачевский и Барятинский, которых везли в Читу на почтовых. На ту же каторгу, но с бóльшим удобством. Печальные светлые минуты короткого свидания.
Горбачевский рвался обняться с друзьями, в окошечке возка билось его обросшее лицо. Сопровождающий офицер был неумолим:
— Говорите через окошко, господа! Такой порядок!
Горбачевский, еще не пришедший в себя после многочисленных иезуитских допросов, после кошмарного следствия, увидев гордое лицо Сухинова, поникшие плечи Соловьева, рассеянную улыбку Мозалевского, увидев их близко, закованных в кандалы, еле передвигающих ноги, чуть не потерял сознание.
— Ваня, Ваня, ты помнишь, ты помнишь, как мы тогда поехали к Муравьеву?! — восклицал он. — Кажется, это было в ином мире. Ты помнишь… о, Иван, что они с нами сделали! Что они сделали с Сергеем Ивановичем!
— Я все помню! Как наши? Кого ты видел, кого встречал? Что с ними со всеми?
— Всех, всех убили, Иван, и Анастасия, и Ипполита, всех, всех!.. — невпопад, путаясь мыслями, отвечал Горбачевский. — Я никого больше не видел. Но скоро мы все соединимся. Надо терпеть, держаться!
Сухинов мрачно усмехнулся. Соловьев крикнул:
— Кого встретишь, обними за нас крепко!
— Довольно, господа, довольно! — вступил жандарм. — Что вы, в самом деле, не понимаете человеческого обращения. Трогай, поехали!
Трое пеших с некоторой завистью провожали взглядами возок.
— А торопиться некуда, — утешил товарищей Сухинов. — Не на свадьбу идем.
Аксентий Копна, с любопытством наблюдавший за встречей, при первом удобном случае поинтересовался у Сухинова:
— Это, значит, все ваших возят?
— Кого же еще.
Копна в раздумье почмокал губами.
— Чудное дело. Ну нашего брата, понятно, нужда заставляет супротив порядку подыматься. А вы-то почто на рожон лезете? Чего вам не хватает?
— Не знаю, — ответил Сухинов. — Должно быть, не в одной нужде дело.
— Вот я так понимаю, что с жиру вы беситесь. Прав был старик — ненасытна утроба людская. Одному хлеба мало, а завали его хлебом, ему заморских колбас захочется кушать. Или не так? — Копна смотрел настороженно.
— Сам знаешь, что не так. Один к колбасам стремится, другой воли жаждет.
— Это вы, что ли?
— Хотя бы и мы.
— Воля — она от бога. Она в душе живет.
— Волю саблей вырывают у тиранов!
Сухинов вспомнил Сергея Ивановича, недоговоренное, недопонятое между ними и снова тяжко загрустил. Копна отошел от него, смурной, недовольный. Погрузился в свое долгое молчание. Какая дума его томила, какая обида жгла?
Двенадцатого февраля партия прибыла в Читу. До Нерчинских рудников, куда их гнали, оставалось с месяц хорошего кандального шага. Их поместили в пересыльной тюрьме. Дали денек отдыха. Если бы их выпустили погулять, они за полчаса дошли бы до острога, где томились многие их товарищи. Гулять их не пустили, зато позволили поговорить через тюремную ограду с неожиданными посетителями.
Княгини Трубецкая и Волконская, и Александра Муравьева, изящные красавицы, в недалеком прошлом светские дамы, поджидали их с раннего утра. Ничего не осталось в них от прежнего блеска. На студеной окраине державы три несчастные русские женщины протягивали руки несчастным узникам. О, великое, сострадающее, верное, ласковое женское сердце! Непослушные на морозе губы складывались в подобие веселых улыбок, исстрадавшиеся очи лучились нежным приветом. Столько было в их облике гордого непокорства, непостижимого торжества над судьбой, так таинственно само их присутствие здесь взывало к разуму и свету, что не выдержали мужчины, скорбный вздох вырвался из каждой груди. Не стыдясь, плакал Саша Мозалевский, мученически улыбался Вениамин Соловьев, помрачнел, насупился Сухинов. Встреча невозможная, счастливая! Ни слова еще не было произнесено, а они — и те, кто в оковах, и те, кто относительно свободны, — ощутили, что связаны нитями крепче родства, переплетена их доля навеки в один узелок. Потом начались расспросы, и любое произнесенное слово согревал изнутри отблеск первого немого узнавания, которое нужнее и надежнее слов.
Женщины понимали, что эти трое вынесли больше, чем все остальные, чем их мужья и братья. Они хотели вселить в них надежду, ободрить, и у них было что сказать. Уже несколько месяцев в Читинском остроге обсуждались возможности побега. Было несколько вариантов. Самый надежный, к которому склонялось большинство, — нападение на караул, захват города. Дальнейшее казалось нетрудным. Погрузиться на какое-нибудь подходящее судно и плыть на нем вниз по Амуру, до океана. А там уж как бог даст.
Но говорить об этом плане женщины не решились, боясь еще больше огорчить узников. Ведь их не оставляли в Чите, а гнали дальше.
Они, сострадая, произносили общие слова утешения. Они уже были наслышаны о Сухинове и обращались большей частью к нему, стараясь смягчить, отогреть его ожесточенное сердце. Их пугало его багровое, обмороженное лицо, на котором угрюмо сверкали угольно-черные глаза.
— Сухинов, милый наш брат, — говорила Волконская дрожащим голосом. — Успокойтесь, смиритесь. Лиза Нарышкина рассказывала о ваших настроениях. Так вы убьете себя прежде времени! Так нельзя жить! Нельзя жить ненавистью. Да, вам много причинили зла, но Христос учил прощать. Простите своих обидчиков, и вам станет легче. Надо жить надеждой. Все переменится к лучшему, вот увидите. Сейчас ночь, но наступит утро.
Сухинов с наслаждением впитывал в себя негу женского голоса. Он сказал:
— Оживите Муравьева, Щепиллу, Кузьмина, и тогда я прощу своих обидчиков, княгиня!
— Ах, боже мой! — воскликнула Трубецкая. — Ах, какая невосполнимая утрата для общества, для отечества!
Она-то хорошо помнила Сергея Ивановича. Он был так уверен в себе, жаркоречивый, красивый, бледный, похожий на апостола. И вот его нет, а ее Серж, осторожный, умный, благородный, сброшен на самое дно жизни. Чья в том вина? Ей ли понять? Она будет нести до конца свой крест, охотно разделит с мужем его муки, но душа ее отвергает жестокость и насилие, готовность к которым так и брызжет из глаз этого обмороженного, неусмиренного человека, бывшего поручика. Его товарищи, это видно, намного спокойнее и добрее. Но он обязательно погубит и себя и их, по его лицу бродит отсвет небытия. Его разум не внемлет словам тишины и покоя. Боже мой!
— Вы хотели добра, — попыталась она объяснить то, что чувствовала сама, — получилось зло. Пролилась кровь невинных. Бог и царь сильнее обыкновенных смертных, и они всегда будут правы. Надо смириться и возносить молитвы за упокой души павших братьев. Все иное — путь в бездну. Неужели это трудно понять?!
Напрасно она помянула царя. Сухинов посмотрел на нее отчужденно, как на врага.
— Вы сказали — царь, княгиня? Вы сказали: царь всегда прав? Будь он трижды проклят, ваш царь! Этот низкий и мелкий человечек вскормлен не материнским молоком, а змеиным ядом. Разве он наказывает, как подобает великому, за заблуждения наши? О, нет! Он мстит нам каждому в отдельности, как мстят коварные, злобные души. Да, да, княгиня! У того, кого вы называете царем, трусливая, подлая душонка, как у содержателя притона. Он всю Россию превратит в притон. Он замучает народ, всех своих подданных.