Выбрать главу

Не в пору понес мужик. На лицах, как в пещерах, темень безответная. Голиков не поленился, встал, прихватил Леху за ворот, доволок до двери, дал пинка. Козаков побрел за околицу, за поселок, там у него в кустах под дерном надежно схоронена половина штофа. Он ее вылакал жадно из горлышка, потом сидел в задумчивости — прислушивался, как вино вылизывает горькую обиду со дна души. «Ладно, — бормотал Козаков. — Ладушки! Вы Лешку пинком в зад, а он вас колуном по темечку. Токо дай ему размахнуться как следует!»

Козаков тешил себя, успокаивал, но, конечно, знал, что никогда уже и ни на кого он не размахнется и волюшки ему более не видать. Да и не нужна ему была волюшка, он забыл, что это такое. Он сросся с каторгой, с рудником и стал как растение, будто и родившееся на этой почве и тут обреченное завянуть. Но иной раз в его ущербном сознании вспыхивало не то чтобы воспоминание об иных днях и не то чтобы самолюбие, а что-то вроде желания огрызнуться и объявить кому-то, что он еще дышит и не затоптан в землю окончательно. Горючие слезы катились по его лицу. «Бедная моя головушка! — приговаривал Козаков. — Никто тебя не пожалеет! И зачем я на свет уродился? Зачем меня мамка такого родила?!» Мысль о матери, которую он не помнил, исторгла из его хилой груди рыдания, перешедшие в протяжный вой. Он лег плашмя на землю и пополз от дерева к дереву. Наконец затих и незаметно для себя задремал, уткнувшись носом в прохладный мох. Наплакавшись вволю и отдохнув, он решил, что надо все же воротиться в кабак, вымолить у Голикова прощение и тогда, возможно, его не обнесут стаканчиком. Споро зашагал к поселку. «Я им так скажу, — думал Козаков. — Вы, ребята, сироту не забижайте. Сироту забидеть — грех. А я уж вам, коли понадобится, послужу с честью!»

Проходя мимо конторы, Козаков увидел в окне знакомого человека — управляющего Нерчинской горною конторой Черниговцева. Этот момент стал роковым в истории зерентуйского бунта. Повинуясь пьяному наитию, Козаков вернулся к дверям и вошел в контору.

Черниговцев, человек с больной печенью, увидя улыбающуюся каторжную рожу, сразу разразился бранью. Козаков дождался паузы и, продолжая многозначительно скалиться, сказал:

— А вот дашь рублик, ваше благородие, я тебе открою сокровенную тайну всех тайн!

— По плетям соскучился? — спросил уставший ругаться управляющий.

— Убей меня гром, если вру! — Козаков истово перекрестился. Он не без основания рассчитывал, что Черниговцев, узнав, с чем он пришел, отвалит ему рубль, а может, и поболее.

— Говори, пьяная скотина!

— Оно, конечно, но ведь с другого конца — рубль для вашего сиятельства — деньги пустяшные…

— Не испытывай моего терпения, свинья!

Козаков вздохнул и, переминаясь с ноги на ногу, поведал все, что ему было известно о заговоре. Увлекшись, он многое присочинил. В частности, кроме Голикова, Сухинова и прочих он назвал еще многих своих обидчиков, одного даже помершего в прошлом году. Он сказал, что все эти злодеи под предводительством «секретного» Сухины собрались нынче ночью захватить рудник, перевешать и сжечь всех начальников, а после учинить противозаконное безобразие по всей Сибири. Речь его звучала дико.

— А чего же ты не с ними? — поинтересовался Черниговцев.

— Я, ваша светлость, образумился. Сначала-то я будто прикинулся, что с ними, а сам держу в уме, чтобы вам получше угодить. Меня все знают за смирного и работящего преступника. Если, конечно, не жаль, дайте хотя бы и полтину. А уж я завсегда при вашей милости сторожевой пес, как положено по закону. Леху Козакова на мякине не проведешь. Ему хошь горы золотые сули, он всегда первым делом к вам явится и все по совести доложит.

— Иди проспись! — брезгливо заметил Черниговцев, не веря ни одному его слову. И все же привычка к постоянному бдению была в нем сильнее здравого смысла.

Когда Козаков ушел, Черниговцев немедленно послал за начальником караула.

Целовальник Птицын из громкого разговора за столом давно уже уловил, куда разворачиваются события. «Значит, нынче вечером, — думал он с сожалением. — Эх, милый друг Иван Иванович, вечером-то вечером, да с кем? Вон они назюзюкались, как свиньи. С кем же ты будешь? Я бы пошел с тобой, да нет у меня духу на такое. Трус я, подлый трус, Иван Иванович, и, видать, всегда был трусом. Да и не звал ты меня. Может, если бы позвал, я бы и решился. А так…»

Он выбрал момент и поманил к себе Голикова. Тот нехотя, не сразу поднялся, приблизился.

— Ну?!

Птицын словно новым зрением разглядывал этого, могучего, страхолюдного человека, смотрел на него глазами Сухинова и вдруг увидел за сумраком и пеленой блеск спокойного, озорного любопытства. В настороженном взгляде Голикова было нечто загадочное и тайное, такое, что иногда манящим миражем выплывает из-за кромки дальнего леса.

— Я бы тебе, Паша, чего посоветовал… Ты своих смутьянов уводи отсюда.

— Почему? Кому мешаем?

— Шуметь больно стали, упились. Болтают лишнее. А тут ушей, сам знаешь, много. Ну как опередят, докажут начальству?!

Голиков весь подобрался, набычился.

— Ты о чем, Птицын?

— Да ты со мной в прятки не играй, Голиков. Уводи, говорю, людишек, оно лучше выйдет.

— Сколько Сухины денег осталось?

— Копеек семьдесят.

— Дай! — Голиков протянул лопату-ладонь. Птицын ссыпал туда мелочь. Голиков кивнул, ничего не сказал и вернулся за стол. А через несколько минут все они разом встали и пошли к выходу.

Козаков бесцельно бродил по поселку, зигзагами приближался к питейному дому. Это его ноги туда сами несли, но на душе было муторно. Свой разговор с Черниговцевым он помнил смутно, зато почему-то угнетала встреча с Федькой Моршаковым, Он Федьку встретил, выйдя из конторы, и так хорошо, задорно с ним посудачил. Ему хотелось, чтобы Федька, которому симпатизирует сам Голиков, понял, какой он, Козаков, важный и незаменимый человек.

Он подошел к Моршакову с независимым видом, но, приблизясь, не удержался, хихикнул и многозначительно подмигнул.

— Не проспался еще? — спросил Моршаков.

— Ты, Федя, не заносись чересчур. Вы теперь у меня все вот здесь, — и показал Моршакову стиснутый кулачок.

Козаков еще не устал хихикать, кривляться и подмигивать, а Моршаков уже быстро зашагал прочь. И вот оттого, что он его так спешно покинул на самом интересном моменте разговора, в Козакове пробудилось что-то вроде раскаяния. Впрочем, какое там раскаяние. Он просто спохватился, что не слишком ли далеко зашел и не случится ли теперь с ним самим какого несчастья. В хмельной голове мысли не держались стойко, и вскоре он забыл обо всем.

Бочаров, которому Федька первому рассказал о случившемся, помчался в барак и разбудил спящего богатырским сном Голикова. Сграбастал за плечи и потащил с нар. Тот со сна лягнулся ногой — да мимо.

— Беда, Паша, беда большая, не время сны глядеть!

— Ну?!

— Вот те и ну! Леха Козаков, паскудный дьявол, накляузил управляющему, про всех донес.

Голиков сел, почесал волосатую грудь под рубахой, постепенно приходя в себя. Наконец до него дошло. Вскинулся, задышал неровно, с клокотанием.

— Кто тебе сказал?

— Федька Моршаков. А ему сам Козак спьяну выложился. Чего делать-то будем, Пашенька?!

Голиков думал недолго. Он чуял, что гнев, забурливший в нем, должен быстрее получить исход, излиться, иначе задушит, сожжет глотку багровое кипение.

— Вот что, Стручок. Отыщи Лешку и замани его в рощу, там, за оврагом. Чего хошь обещай, но замани!

Бочаров обнаружил доносчика возле питейного дома. Козаков очумело озирался, привалившись к дереву.

— Никак заблудился, голуба душа? — ласково приветствовал его Бочаров.

— Это ты, Васька! — узнал и обрадовался Козаков. — Вот какая хреновина вышла. Стою туточки с утра раннего, куда идти не знаю. Земля-то ведь крутится, шагни в сторону — упадешь.

— Не хошь еще малость выпить?

— Угости, брат! Вечно тебе псом сторожевым буду.