Днем к нему в палату пришел незнакомый офицер средних лет с чистым, безусым, холеным лицом. Назвался капитаном таким-то. Сухинов не разобрал. Офицер уселся на табурет и начал разглядывать узника, как в музее разглядывают диковины.
— Я к вам по личному поручению генерала Лепарского! — сказал капитан с такой гордостью, словно был послан непосредственно всевышним.
Сухинов скривил лицо и пошевелил губами, как перед плевком.
— Возможно, генерал сочтет нужным побеседовать с вами.
Сухинов сплюнул на стену. Капитан отодвинулся подальше. Все ужасное, что он слышал об этом человеке, сейчас подтверждалось вполне. Капитан предвкушал, какой успех будет иметь его рассказ об этом визите в высшем обществе, в Чите.
— У вас есть жалобы? Я передам.
Сухинов наклонил голову и сделал вид, что к чему-то прислушивается.
— Бум-бум-бум! Та-та-та-та! — пробормотал он скороговоркой.
— Что такое?
— A-а? Понятно!
— Да что случилось, поручик?
— Ничего, капитан, ничего. Ей-богу, не беспокойтесь. Я услышал знакомые звуки и не сразу понял, откуда они. У вас же вместо головы барабан напялен. А я сразу не догадался. Бум-бум-бум!
— Ну, знаете! — капитан не оскорбился, потому что счел это ниже своего достоинства. — На вашем месте мне было бы не до шуток. Вы знаете, какая участь вас ожидает?
— Подите прочь, болван! И передайте генералу, что я… — Сухинов смачно, по-гусарски выругался.
Не прошло и часу, как в палате появился ухмыляющийся, багроволицый унтер и с ним двое солдат.
— Ну вот, Сухинов, отдохнули, пора и честь знать. Переводим вас в общую камеру. К разбойничкам, извините! Вторично ваш номер не пройдет. Ха-ха-ха!
От унтера несло перегаром. Он был на удивление здоров и весел. Двое солдат тащили Сухинова под руки, у него не было сил идти самому.
— Не жмут оковки-то? — острил унтер и по-лошадиному роготал. — Вы с ним поаккуратнее, ребятки, это персона важная. Самоубивец!
Сухинов улыбнулся ему светло и празднично. Сказал:
— Завидую твоей матери, парень. Такой дурак один, может, на мильон уродится!
Служивый глотнул воздух, будто поперхнулся, побагровел еще пуще. Долго молчал, переваривая эти слова. Уже в камере, когда Сухинова завалили на нары, он буркнул:
— Ничего, скоро тебе язычок-то подкоротят!
В общей камере Сухинов освоился быстро. Заключенные встретили его с уважением и уступили удобное место возле печки. Он пожалел, что не видит среди них ни Голикова, ни Бочарова, ни Михайлова. Он хотел бы о ними по-хорошему попрощаться.
Генерал Лепарский и впрямь собирался навестить Сухинова, но как-то не нашел времени. Предстоящая казнь очень его беспокоила, даже пугала. Все требовалось произвести в наилучшем виде, а опыта подобного рода у него не было. То есть кое-какой опыт, конечно, имелся, но скорее распорядительский, чем исполнительский. Тут дело было настолько важное и необычное, что приходилось лично вникать во все подробности. Лепарский не скупился на выговоры и посулы, но помощники попались безалаберные, никто толком не понимал, чего он от них добивается. Чего мудрит. Эка невидаль — пристрелить шестерых да столько-то посечь. На каторге-то! Однако подобное легкомысленное отношение к казни не устраивало генерала. Он стремился к какому-то волнующему и таинственному идеалу. Обряд отправления возмутителей спокойствия на тот свет следовало выполнить с российской помпезностью, но одновременно с немецкой педантичностью и аккуратностью.
Но даже в эти суматошные дни, когда внимание генерала, казалось, полностью поглотили неотложные хлопоты, вдруг снова слышал он в себе странный голос живущего в нем стороннего наблюдателя и судьи. Он слышал дикие слова: «Не хитри, генерал, сам с собой! — скрипуче насмехался голос. — Ты потому так торопишься и так стараешься, что тебе жалко этого злосчастного Сухинова, и ты хочешь поскорее убить его, чтобы избавить от страданий еще более тяжелых, унизительных и долгих».
«Поди прочь!» — обрывал он невидимого собеседника и оглядывался по сторонам: не мог ли кто-нибудь подслушать эту фантастическую беседу.
Он составил подробнейшую записку, в которой определил не только количество исполнителей и место каждого во время экзекуции, но даже длину деревянного столба, к коему будут притянуты обреченные. Войдя во вкус зловещих приготовлений, Лепарский набросал чертеж, где все было наглядно обозначено. Чертеж был полностью понятен ему одному. Подчиненные, кому он его показывал, выпучивали глаза и теряли дар речи. С горечью размышлял Лепарский о том, как далека еще матушка-Россия от истинной цивилизации. Попробуй сотвори с подобными балбесами что-нибудь путное, хотя бы и казнь приличную. Им пережуешь, в рот сунешь, так пока пинка не дашь — проглотить не догадаются. Грустя, генерал подсчитывал: «…смертных шесть рубах белого холста, длиною чтоб не доходили до земли четверть аршина… А также шесть белых холщовых платков для завязывания глаз…» — здесь Лепарский прервал писание, не без самодовольства подумал: «Все, как в Петербурге, как у тех… а поймут ли, оценят сходство?!»
Не забыл генерал и о мерах бдительности, ибо страх веред возмущением, пожиравший их государя, таинственно передавался и его ставленникам, от мала до велика. Записку «Обряд казни» Лепарский закончил так: «Все время до дня экзекуции, особливо в последнюю ночь, должно усугубить надзор за арестантами и, если можно, прибавить караулы, ибо они, узнавши о приготовлениях, готовы решиться опять на что-либо отчаянное».
Генерал остался доволен своим трудом, красиво, с завитушками, расписался, откинулся в кресле. Он устал и хотел лишь одного, чтобы поскорее все кончилось.
Однако тяжелые мысли не оставляли его. Какое-то странное и жуткое противоречие было в том, что никому не известные худородные поручики мечтают о государственных переворотах, а генералы вынуждены собственноручно расписывать в деталях обряд казни. «Эти воинственные мечтатели, помышляющие о переустройстве общества, — думал Лепарский, — кажется, и не подозревают, какие грозные и необузданные силы они рискуют невзначай всколыхнуть и в какие бездонные пучины и хаос может быть ввергнута страна, подобная России, если всеми мерами не поддерживать веками установленный порядок, пусть в чем-то несовершенный, но дающий возможность постепенного и плавного развития общества. Увы, на благоразумие этих господ не приходится уповать…»
Арестантам в камере, куда поместили Сухинова, никто не сообщил, что назавтра назначена казнь. На ночь они похлебали тюри с рыбными костями и теперь с прибаутками готовились ко сну, копошились, устраивались, были сыты и умиротворены. «Они все как дети! — думал, следя за их возней, Сухинов. — Легко забывают обиды, не заглядывают в будущее. Даст бог день, даст и пищу. И это, наверно, мудро — так прожить?»
Одного мужичка — скелет, обтянутый кожей, — играючи скинули с нар, и он покатился по полу к ногам Сухинова. Рыжая, нескладная жердина.
— Слышь, Петро! — окликнул Сухинов. — Поди ближе.
Парень послушно подвинулся, грозя кулаком обидчикам:
— Ничто. Петро разудалится — посыпятся, как семечки.
— Петя, Петя! — манили его приятели. — Вертайся, тута ребра твои остались, подбери!
— Погоди, — держал парня Сухинов. — Запомни, пожалуйста, чего скажу.
— Давай, говори, — рыжий состроил нахмуренную рожу.
— Голикова Павла знаешь?
— А то!
— Увидишь, передай от меня поклон. И вот еще чего ему скажи, запомни крепко… Э, да ладно.
— А ты, что ли, сам не можешь ему сказать? — подивился Петро. — Днями все, даст бог, сойдемся. Как шкуры начнут шерстить.
Сухинов хотел Голикову весточку послать, ободрить, да слов не отыскал подходящих, какие можно передать с чужим человеком. «Не доводится в срок таким людям, как мы с тобой, Паша, вместе сойтись, — хотел он сказать, — поодиночке, поврозь нас и душат. Но когда-нибудь свяжутся в узелок нити судьбы, соберутся в один круг отчаянные безумцы и вещие мудрецы, слезами переполнится чаша, и совершится великое дело — рухнет трон и погибнет тиран. Чего же отчаиваться, Павел, чего? Нам со сроком не повезло и только. Но мы хвосты не поджали, и другие об том вспомнят в удачную пору. Добром помянуты будем, Паша! А это дорогого стоит».