«Но ты ведь любишь его, правда?»
«Расскажи лучше о Рехнице».
«Люди в деревне называли меня господин граф, некоторые женщины даже делали книксен».
«Отвратительно! Это кривляние…»
«Свидетели утверждают, что и муж Маргит, И́ван, тоже был на том празднестве».
«В нашем семействе всегда считалось, что он в тот вечер был в Венгрии».
«Каждый рассказывает эту историю по-своему. Семья утверждает, что ничего не знает и в поведении Маргит никогда не видела ничего предосудительного, газетам нужны заголовки о кровавой графине, а жители Рехница хотят все замести под ковер. Для них тетя Маргит святая».
«Ну и чего ты хочешь?»
3
Приступая к розыскам, я хотел выяснить, что же произошло в действительности. Я рылся в архивах, рассылал письма, читал материалы судебного процесса по делу о преступлении в Рехнице, заполучил досье Маргит, составленное швейцарской службой безопасности, и задавался вопросом, кто в нашем семействе мог хоть что-нибудь знать об этом преступлении и почему все молчали. Сколько раз я слышал, как мои дедушка с бабушкой рассуждали о давно умерших тетушках, о причудах того или иного их дяди, вспоминали о былом блеске Венгрии, когда у людей были хорошие манеры и они еще обладали хорошим вкусом. Но почему они никогда не проронили ни слова о Рехнице? Почему не вспоминали о том рве? Думается, я уловил бы тогда намек на то, где захоронили эти 180 трупов. Может быть, кто-нибудь все-таки заговорит с тобой, казалось мне, раз уж ты принадлежишь к этой семье?
Но однажды зимним вечером многое изменилось из-за совершенно случайной встречи. Я был в городе с друзьями, и в одном ресторане мы увидели знакомого, сидевшего за столиком с немецким писателем Максимом Биллером. Мы подсели к ним, разговор каким-то образом зашел о тете Маргит. Биллер уже слышал о ней, что меня удивило, и он был первым, кто напрямую спросил меня: «И при чем здесь ты?»
Графиня-нацистка, как ее до сих пор называют в газетах, – и ты?
Такого вопроса я не ожидал. До этой минуты я его перед собою не ставил, ведь звучал он совершенно нелепо. «Строго говоря, – ответил я Биллеру с некоторым смущением, – она мне не родственница; Маргит вышла замуж за одного из членов нашей фамилии, сама она была Тиссен». «И при чем здесь я? – повторил я, чтобы выиграть время. – Да ни при чем. И почему ты спрашиваешь? Это же было так давно».
Задай он тот же вопрос сегодня, я бы ответил иначе. Потому что со временем мое внимание сфокусировалось на другом. Меня все меньше интересовало, что именно произошло там на самом деле; я перестал быть журналистом, который, придя со стороны, делает записи, сопоставляет факты и расспрашивает других, – теперь уже речь шла лишь обо мне самом.
Я читал о различных организациях, объединяющих «внуков войны», людей моего возраста, которые из-за событий, случившихся 70 лет назад, чувствовали себя оторванными от своих корней, дезориентированными, словно они родились в вакууме. «Они унаследовали неосознанные эмоции своих родителей, – читал я, – и теперь пытаются освободиться от оков прошлого». Многие испытывали чувство вины, потому что не сумели помочь родителям облегчить их трудности, уменьшить их беспокойство. Я читал о чрезмерной требовательности человека по отношению к самому себе, о стремлении воссоздать целостность мира, дабы компенсировать ощущение собственной несостоятельности. Кто-то написал: «Я хочу наконец-то жить своей жизнью». Другой спрашивал: «Что же мы за люди, если родители наши молчали, все время молчали?» Я то и дело узнавал себя в подобных высказываниях, хотя ни за что не хотел принадлежать ни к одному из таких сообществ страдальцев. Я не из тех, кого привлекают группы самопомощи.
«У каждого поколения свои задачи, – гласил один из веб-сайтов, обсуждающих эту тему. – Поколение родителей, засучив рукава, разбирало руины внешние. Расчищать внутренние, руины души, – задача внуков». Так ли это? Не слишком ли просто? Я читал, что подобные травмы наследуются именно внуками, но, по сути, не хотел этому верить. Как если бы бомбежки, которые мой отец пережил в детстве, стали поводом для то и дело возникающих у меня приступов меланхолии. Как если бы десять лет, которые мой дедушка провел в сибирском ГУЛАГе, оказались причиной моих теперешних странностей. И все же: была ли здесь связь, или я ее всего лишь вообразил?
Но разве не я неизменно чувствовал себя виноватым, потому что мне слишком уж хорошо жилось в Швейцарии? Не возникало ли во мне иногда тайное желание какой-нибудь небольшой войны? Ну или хотя бы кризиса. А как часто, став журналистом, я писал о мигрантах! Я сопровождал одну семью в их скитаниях по пути из Ирака, провел несколько дней с африканцами в теплицах Южной Испании и ночевал в палатках с беженцами из Бангладеш на старых афинских складах. Откуда этот интерес к беженцам? Почему я не равнодушен к их страданиям?