Выбрать главу

— Национальное самоопределение гимназистам понадобилось! — хохочет Анастасия Григорьевна. Глаза Мити темнеют от обиды.

— Мы ж не для одних себя требования выставляем! Восьмичасовой рабочий день и земля нам лично тоже не нужны!

Митя продолжает:

— Но мы, учащиеся, выставляем и свои собственные требования тоже…

— Какие?

— Отмены экзаменов. Отмены буквы «ять». Вежливого обращения со стороны учителей… — И вдруг, словно прорвавшись сквозь заросли готовых формулировок, Митя страстно кричит: — Требуем уважения к нам! Мы — будущие граждане, пусть нас уважают… Которые не умеют уважать, пусть научатся. А кто не научится, долой, вон из гимназии!.. И не над чем смеяться, Анастасия Григорьевна! Совершенно не над чем!

— Господь с тобой, разве я над этим смеюсь? Я над тем, что потом было… Ты об этом расскажи!

И тут начинают хохотать все. Не исключая самого Мити.

— Понимаете… — давится он смехом. — Вот ей-богу, то есть честное слово, просто не знаю, как это вышло… Идет сходка, люди говорят речи, и вдруг, смотрим, прямо против нас в актовом зале царь на портрете! Стоит, прямо на нас смотрит… И хоть бы он прилично одет был! А то — в белом меховом балахоне с черными хвостиками, на голове корона — дурак дураком! Ну и, конечно, не стерпели… — счастливо хохочет Митя. — Бросились на него всей кучей — в клочья изорвали…

— Томагавками изрезали! — радуется Анастасия Григорьевна.

— Зачем томагавками? Ножами перочинными. Каждый себе по куску отхватил… Мне, глядите, свиной пятак достался!

Митя достает из кармана лоскут портретного холста: вздернутый нос и усы царствующего императора.

— А Витька Сметанин корону отрезал! — говорит Митя не без зависти.

— Ну, вот что, друзья… — говорит Морозов. — Шутки шутками, а надо спешно думать, что делать с Митей.

Прежде всего, конечно, уничтожить, сжечь в печке его злополучный трофей — царский нос. Потом родители Мити умоляют сплавить его самого из города. Ведь он председательствовал! Верховодил! Был зачинщиком! Все это правильно, но как и куда сплавить мальчишку? Поезда не идут. Пароходы еще действуют — Митя может доехать до Старой Руссы, где у него есть родные. Но как посадить Митю на пароход? На пристани уже, конечно, установлена слежка за всеми отбывающими, — там Митю сразу сцапают, как куренка.

Решаем иначе: Иван проводит Митю окольной дорогой до следующей пристани — вниз по течению Волхова. Там Митя сядет на пароход.

Объясняем Ивану, что это надо выполнить с умом, чтобы и самому не засыпаться, и Митю не провалить. Впрочем, за те восемь месяцев, что Иван живет у нас, он прошел достаточную школу: Митя — не первый, кого он провожает к безопасному месту. Иван знает, что идти он должен впереди Мити, а потом оставить мальчика на некотором отдалении от пристани. Спустившись к воде — без Мити! — надо осмотреться и, лишь убедившись, что на пристани «чисто», вернуться к Мите и сделать ему знак, чтоб спускался к реке — один! Следить издали, как мальчик взойдет на пароход, и лишь тогда, по отплытии парохода, топать домой, в Колмово.

Все это Иван отлично знает, все это он выполнит точно и добросовестно. А в случае, если бы дело обернулось как-нибудь угрожающе — ну, например, если бы Иван напоролся на офицера, которому отдал честь не так, как надо, или если бы их с Митей задержали на пристани, — я тоже уверена: Иван вывернется. Есть у него один неотразимый козырь. Козырь этот — в той маске непроходимого тупоумия, какая выковалась у русского мужика и солдата в результате вековечного угнетения. Этой защитной личиной притворной глупости мужик и солдат великолепно дурачат господ и всяческое начальство. Этой маской, как я не раз видала, Иван владеет отлично.

Выслушав все наставления, Иван спокойно надевает пегую, не по росту, шинель и сильно утомленную жизнью фуражку-блин (солдат так называемой «слабосильной команды», из которой вербуются денщики, одевают не по последней моде).

— Пошли, паничок!

И уходит с Митей.

Днем, в отсутствие Ивана, приходит Григорий Герасимович Нахсидов, врач, ординатор Колмовской больницы. С самого нашего приезда в Новгород у нас установились очень хорошие отношения с ним и его женой, Розиной Михайловной. О таких, как они, не просто говоришь, что они милые люди, но вкладываешь в эти слова какой-то особенно добрый смысл: «Милые, милые люди!», словно видишь перед глазами их ласковую сердечность. Вместе с тем, несмотря на то что и Нахсидовы относятся к нам с видимой симпатией, есть что-то, мешающее полной нашей дружбе, разъединяющее нас с ними.

Что сближает нас? Нахсидов — молодой врач, моложе моего мужа, и его привлекает широкая медицинская образованность мужа, его интерес к своему делу. С первых дней по приезде сюда муж мой предложил Григорию Герасимовичу совместную научную работу, и тот отозвался на это горячо, с радостью. Потом оба они, муж и жена Нахсидовы, очень музыкальны. Она — певица, он — хороший виолончелист. К ним приезжают из города местные любители музыки. Среди них — скрипач Абисов, по профессии судебный следователь, необыкновенно, просто до удивительности косноязычный человек! О себе, о своих музыкальных досугах Абисов в первый же день знакомства объявил нам, что он «ученик па-а-фессо-ов Кьюге-а и Ауэ-а» (Крюгера и Ауэра). Анастасия Григорьевна Морозова уверяет, будто в официальных выступлениях Абисов говорит: «Поте-а-пев-ший по-у-чиу уда-а ку-а-ком по а-аве» («Потерпевший получил удар кулаком по голове»). Этот дефект речи не мешает, конечно, Абисову быть хорошим скрипачом. Придешь иногда вечером к Нахсидовым, во всей квартире, обставленной со спартанской скромностью, украшенной только множеством зеленых растений в горшках и кадках, — хирургическая чистота, милое гостеприимство хозяев, прекрасная музыка (в этом участвует и мой муж, у него хороший баритон). Посидишь у них вечерок — идешь домой радостная, добрая, томная, как после бани…

Вот на этом и кончается взаимное притяжение. То есть, будь теперь другое время, не 1905 год, не революция, не было бы, возможно, никакого взаимного отталкивания. Но сейчас, сегодня, от действительности ведь никуда не уйдешь, а к действительности у Нахсидовых отношение своеобразное. Они интересуются ею, читают газеты, возмущаются, волнуются. Попроси у них помощи в революционном деле, они бы не отказали, сделали это так, как делают всё: сердечно и просто. Но смотрят они на революцию словно из-за стекла вагонного окна. Сейчас раздастся свисток, поезд тронется, поехали — и все снова далеко-далеко!

Сегодня Нахсидовы прибежали ко мне в большой тревоге. Они узнали о том, что я с Колобком застряла. Они просят, чтобы Колобка ежедневно приносили к ним — ведь я так занята! — пусть мальчик целые дни проводит у них.

— Он мне нисколько не будет мешать! — уверяет Розина Михайловна. — Такой прелестный интеллигентный ребенок! Пусть он будет у нас, когда вы уезжаете в город, и вы будете совершенно спокойны за него.

— И что бы вам ни понадобилось или встретятся какие-нибудь трудности… — вторит жене Григорий Герасимович. — Ну, одним словом, вы понимаете…

В это время просыпается Колобок и, как подлинно «прелестный интеллигентный ребенок», поднимает отчаянный рев:

— Где Ваньчка? Ва-а-аньчка-аа!

«Ваньчка» — то есть Иван — отсутствует так долго, что мы все уже начинаем беспокоиться. Лишь вечером возвращается oн в Колмово — вместе с Митей! Он сделал все, как было сказано: оставил Митю в кустистом овражке, сам спустился к пристани, а там — «мамунюшка родна! И городовой, и стражник, и какие-то «стрюцкие» и «псадские». Слова «стрюцкие» и «псадские» у Ивана в высшей степени пренебрежительные: штатские, да еще не заслуживающие уважения! В данном случае «стрюцкие» и «псадские» были, конечно, шпики. Увидев их, Иван потолкался для виду на пристани, спросил, скоро ль пароход. Ему сказали: через полчасика-часок. Он воротился к Мите и привел его окольной дорогой обратно к нам, в Колмово.