Благо Российского Государя неразрывно связано с благом народным, и печаль народная — Его печаль.
От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству Державы Нашей.
Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и Власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты.
Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядков, бесчинств, насилий, в охрану людей смирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, Мы, для успешного выполнения общих преднамечаемых Нами к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность Высшего Правительства.
На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:
1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.
2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в меру возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, все классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив за сим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.
3. Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей, — призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной Земле.
Дан в Петергофе в 17-й день Октября, — в лето от Рождества Христова 1905-го года, царствования же Нашего в 11-е.
На подлинном Собственной Его Императорского Величества рукой начертано:
НИКОЛАЙ»
Эх, нет товарища Михаила! Спросить бы у него: ну, а теперь можно радоваться? Или все еще слишком рано?
6. Манифест в действии
Обыкновенный кирпич, брошенный кем-то в наше окно, пробил оба стекла — летнее и зимнее — и упал на коврик около кроватки Колобка.
Прицел был взят правильно, — тот, кто швырнул, видно, знал, где стоит кроватка и где головка спящего ребенка. Но кирпич неожиданно стукнулся в стену около кроватки и рикошетом брякнулся на пол. Об этом говорит кирпично-красный шрам на стене и красная струйка на подушке, принятая мною в первую минуту за кровь. Но нет, это не кровь, а лишь оббившаяся о стену кирпичная пыль.
Мы сидели в соседней комнате. Нас было человек десять — двенадцать. Мы мирно пили чай и закусывали с товарищами, проводившими меня домой из города, где происходил первый в Новгороде открытый митинг. Этим митингом общественные силы Новгорода ответили на царский манифест 17 октября. В этом манифесте Николай Второй, император и самодержец всероссийский «и прочая, и прочая, и прочая», обещал России все свободы «и прочая, и прочая, и прочая».
Камень, нацеленный темным вечером в голову спящего ребенка, представляет собою, очевидно, одну из не перечисленных в манифесте деталей этого дарованного царем «и прочая, и прочая, и прочая».
В окне комнаты Колобка зияют пробитые кирпичом две многолучистые звезды неправильной формы. На полу около окна лежат брызги оконных стекол, как кучка мелкобитого льда.
Разбуженный звоном, стуком, внезапно включенным электричеством, шумом нашего вторжения, Колобок успел уже спустить с кровати босые ножки и, присев на корточки, разглядывает лежащий на коврике кирпич. Ребенок нисколько не испуган, он только очень удивлен.
— Штой-та? — тычет он пальчиком в кирпичину. Наборщик Сударкин (он же «вон это» и «пере-туре-бация») тоже разглядывает злополучный подарок, влетевший в наше окно.
— Скажи пожалуй! — неодобрительно качает он головой. — В ребенка — вон это, — акурат в ребенка метили. Самую малость не добросили.
— Ваньчка! — радуется Колобок, завидев вошедшего Ивана. — Штой-та, Ваньчка?
Иван, как всегда, не растерян. Очень спокойно он прежде всего затыкает подушкой дыры в оконных стеклах, откуда тянет холодом. Аля Сапотницкий сажает Колобка обратно в кроватку и начинает выдвигать ее вон из комнаты.
— Поехали, Колобок! На дачу!
Пол в комнате — дощатый, неровный и щелястый. Кроватка подвигается толчками. Колобок подпрыгивает, падает обратно на подушки, хохочет.
Все становится будничным, почти спокойным. Только та подушка, которою заткнули пробоину в оконных стеклах, кажется облаком, влезающим в дом. «А-а-а, вот вы где!» Подушка неуютно и бестактно напоминает о том, что за окнами есть мир не только добрый, но и враждебный, притаившийся, мстительно подстерегающий.
— Надо бы обойти вокруг дома… поглядеть… — говорит наш старший врач, Михаил Семенович Морозов.
— Так что, ваше благородие, уж я бегал, глядел… — докладывает. Иван. — Да нешто он станет дожидаться, пока его вязать прибегут? Бросил кирпичину — и нет его… Ищи-свищи!
В эту минуту появляется Григорий Герасимович Нахсидов. Услыхав от кого-то — новости в Колмове распространяются мгновенно, по какому-то внутреннему телеграфу! — о том, что на нашу квартиру, как пишут обычно в газетах, «совершено покушение», Нахсидов прибежал к нам на помощь.
— Ведь Сергея Александровича нет! Вы одна с ребенком… Мы с Розиной Михайловной просим вас перейти жить к нам хоть на ближайшие дни.
Это необыкновенно похоже на милых Нахсидовых. На митинге их сегодня не было. Не оттого, чтобы они чего-либо опасались, нет! Если бы это было так, то уже идти ко мне сейчас, поздно вечером, в темноте, когда Колмово еле освещено, а во мраке, как мы только что убедились, есть враждебные силы, конечно, гораздо страшнее. Нет, просто к митингу у Нахсидовых не было большого интереса (ну, поговорят о том, что всем давно известно, — только всего и будет!), но, когда я с Колобком — семья отсутствующего друга — оказались вроде как под угрозой, Григорий Герасимович бросился к нам на выручку, чтобы оградить нас, взять к себе (а ведь это тоже рискованно в данном положении!). — Одевайте Колобка — и к нам! Розина ждет вас.
Чувствую, что иные из собравшихся у меня людей, провожавших меня из города, с митинга, смущены. Все они — молодежь, студенты, курсистки, рабочие. Перелетные птицы без собственной оседлости: кто живет у родных, кто снимает в городе комнату или угол, — куда им звать меня с маленьким ребенком?
— Нет, — отвечаю я не только Нахсидову, но и всем этим ребятам на их невысказанную мысль, — нет, Григорий Герасимович, как я могу сейчас уйти из дома? Это унизительно! Тот, кто бросил камень, обрадуется: «Ага, струсила! Сбежала!»
— Правильно говорите, — одобряет мое решение Сударкин. — Лучше уж из нас кто останется с вами. Подежурим до утра.
— «И так и далее!» — беззлобно поддразнивает его Аля Сапотницкий. — Конечно, останемся. Вон и колбасы сколько на столе осталось, не всю стрескали!
Остаются у меня трое: Сударкин, Козлов и Сапотницкий. Вместе с Иваном это составляет такой внушительный гарнизон, что и Нахсидов, успокоенный, уходит домой.
Расходятся и все остальные.
Как всегда после ухода большой группы людей, в доме становится особенно тихо. Аля и Козлов усердно доедают оставшуюся «нестресканной» колбасу, запивая ее холодным чаем.
Вот тут я задаю вопрос, мучивший меня все это время: