Она могла бы быть девушкой рококо.
Вот она у фонтана, на Кавказе. В центре города, одетая, наверное, так же, как сегодня: на ней джинсы, кофта из трикотажа, по плечам раскиданы спутанно-длинные русо-рыжие волосы. К ней подъезжает машина, ее просят садиться, ее настойчиво просят забраться внутрь, познакомиться, «подписать договор». Ей предлагают стать временной женой большого человека, но она не понимает, что за договор. «Я – журналист, у меня много договоров», – говорит она, и не ясно, страшно ли ей.
Ей страшно? Знает ли она, что такое страх? Трясутся ли у нее поджилки, бежит ли по спине пот, когда спускается она в преисподню, когда так запросто пересекает миры?
Страшно тебе? Страшно, милая девушка рококо?
У нее мама. У нее кошки. Любимые, две.
– Я умею оценивать риски. Я не полезу под огонь. Я ж не дура, – отвечает она, признаваясь и в том, что умеет теперь видеть знаки. Те миры, что отделены от нас тонкими перепонками, они посылают сигналы – о мере силы, степени опасности, градусе теплоты, добродушия, симпатии, веры.
– Какие?
– Я же вижу.
Вот в грузовике она, едет из леса, из черного глухого леса, расположенного невесть где; она не хочет знать, где была, это знание опасно для нее, она и догадываться не хочет. Она в грузовике рядом с трупами, она где-то на Кавказе, в глуши, она была в лагере боевиков, попала туда невесть как и выехала неведомым образом. Она на работе, а рядом мертвые тела людей.
Она говорит, что «трупы», а я говорю себе, что «тела» – меня учили не называть погибших «трупами», били по рукам, и слово это, смрадное слово, вызывает теперь у меня приступ жути. Она на войне, она пишет о войне, и люди войны впускают ее к себе, она ведь тоже, наверное, умеет посылать им знаки: от меня не будет вреда, говорит она всей собой, я с вами, я выслушаю вас, не бойтесь.
Она в грузовике, там пахнет палой листвой, орехами грецкими почему-то, грузовик полон трупов, люди жили недавно, а теперь трупы остались, тела. Одна нога маленькая, она без обуви, в ткани черной дыра, и видна пятка, человечьего тела маленький след. Может быть, женский.
– Нет, мне не страшно, я же внутри, – говорит она, чашка кофе пуста, пена вытерта, в кафе дым столбом, – страшно, когда смотришь на все разом. Снаружи.
Там она на работе.
– Вы пальто уберите, – вклинивается в диалог наш капризный официант. И добавляет наставительно: – У нас гардероб есть.
– Мы третий час сидим, и ничего, – отвечает она, голос жесткий.
Мальчик тушуется.
– Мы пойдем сейчас, – говорю я, ведь не на войне, а когда он уходит, рассказываю, что стараюсь не спорить. Если мне не нравится, то не спорю, я просто не возвращаюсь туда, где не нравится, – зачем спорить?
Я люблю, чтобы меня любили, я не могу держать удар, не хочу его удерживать, я и удара не хочу, и не поехал бы я, например, в тот уральский город брать интервью у знаменитого человека, который, выслушав последний ее вопрос, вдруг взрывается. «Сука! – кричит он, у него нервный тик, и это тоже в кафе. – Убью тебя, сука!» Он выскакивает в центр зала, топочет ногами, его оскорбили, а когда он садится опять, она лишь повторяет вопрос, и я могу представить, как поджимается аккуратный рот журналистки, в нем мало краски, она глушит свой цвет, «воспитали родители», она спрашивает, она видела мертвых, и этот – жлоб – ей не страшен.
Есть знаки силы; есть знаки, когда кишка тонка.
– Журналистика – женщина, – говорю я, – мужчине он дал бы просраться и был бы героем.
Грубость словесная вынуждает ее морщиться. Она чисто говорит, не требуется ей эта отметина винтажная – это грязь, а грязи и так хватает. Нужна дистанция, игра по собственным правилам. Мне кажется, я ее понимаю.
Она часто смотрит прямо в глаза. Лицо детское, нежное, если видеть его прямо и спереди.
– Я такая, как все, в остальном. Люблю хорошо одеваться. Когда мне дарят бриллианты. Люблю дорогие гостиницы.
А дарят?
Я слушаю ее, девушку рококо, и чувствую себя шмелем, который делает крылышками бяк-бяк-бяк. Я мог бы почувствовать себя дерьмом, потому что не поеду, не увижу, не напишу. Мне хватит и того, что я слушаю: «мохнатый шмель на душистый хмель».
Мне больше не надо.
Она должна стать писательницей. И она, слышал, стала. Куда-то ведь надо девать свое страшное знание. Жить с ним нельзя, невозможно. Я не читал еще ее книг, но я верю.
Звать Мариной.
Негритянки Нью-Йорка