Когда поезд остановился на конечной станции, негритянка открыла глаза, сделавшись еще более похожей на советскую фигуристку Роднину, и в упор на меня уставилась, словно желая сказать: «Ну, чего бельма вытаращил? Чего увидел?» Взгляд ее, отороченный дугами ресниц, был глуповат, если уж судить непредвзято. Она могла быть круглой дурой, черной круглой дурой – но как же была хороша!..
Рита. «Идеально»
Помните еще мою Риту, которую я сначала увидел голой на балконе? Хотите знать, как сложилась судьба у этой странной девы? Сейчас узнаете, какое у нее получилось счастье.
Рита старалась вставать вместе с ним, хотя могла бы спать дальше, хотя вчера легла поздно, хотя Олег не обиделся бы, если б не стала она, слегка заваливаясь на каждом шаге, норовя будто подмести пол блеклыми цветами ночной рубашки, плестись в кухню, как на голгофу, к кофеварке, ставить под краник кружку (лучше ту, белую, с мелкими бычками рядами, похожими на дрессированных блох), искать молоко, находить его – обычно в холодильнике, а иногда и на столе, если ночью ей хотелось пить. Рита могла бы не садиться с кружкой кофе за кухонный стол, покрытый бордовой скатертью с едва видимым тиснением по всему полю, не пить кофе, не смотреть перед собой, вяло притворяясь, что видит Олега, что может с ним говорить и хочет. Олег бы не обиделся, если бы Рита и дальше спала, он бы допил свой кефир, которым стал завтракать вместо хлеба с сыром, когда врачи установили у него повышенный холестерин (как пугливы мужчины, особенно отменно здоровые), потом напялил бы свое черное пальто и ушел бы на работу, осторожно прикрыв дверь, – и не сказал бы ничего ни по телефону во время ритуального обеденного разговора («Я обедаю, а ты?»), ни вечером, поздно уже, возвращаясь с очередного делового ужина, с готовой историей о богатом, например, человеке семидесяти лет, у которого двадцатилетняя жена, или о похожей на кочергу шотландке, которая хочет уговорить его перейти в другую фирму, которой она, хедхантер[7], его, Олега, пообещала.
Если бы день их – Олега и Риты – начался порознь, вразнобой, то вечером Олег все так же рассказывал бы ей о том, что произошло в его жизни за последние часы: скупо, выхватывая наугад – следуя правилу. У него для всего есть правила, он не спрашивает себя, нужны они, нет ли, просто следует им, и потому самое трудное – убедить его в существовании какого-то правила, а дальше он просто его исполняет: раз в неделю, по выходным, разговаривает по телефону с матерью; кефир этот; поцелуй перед сном и вопрос «Спим?», не требующий ответа; маленькая круглая щетка в шкафчике в прихожей, которой он, вернувшись с работы, обмахивает несущественную пыль со своих туфель (там, где он ходит, пыли так мало, что щетка ему не очень нужна).
Рита могла бы следовать рисунку своей жизни (она – сова, он – вынужденный жаворонок), но вставала с полной бренчащих осколков сна головой, шла, и цветочки блеклые колыхались над лоснящимся темным паркетом, и кофеварка сипела.
Она хотела начинать свой день вместе с ним, зная точно, что с мелкого разнобоя начинается жизнь порознь. Она будет спать, он – бодрствовать; она будет смотреть в экран своего ноутбука, а он сползет с дивана и, произнеся (опять обычное) «я удаляюсь», уйдет в спальню, со спины напоминая сытого гуся. А ночи ее будут длиннее, а дни его все дальше. С Сергеем у нее так и начиналось, а потом она влюбилась, развелась и долго-долго убеждала себя: все правильно, и хорошо, что не успели завести детей, благоразумно, – хотя она стареет, часы ускоряются, еще немного, и на нее будут смотреть с жалостью, словно у нее кособокая грудь или пятно в пол-лица.
От Сергея Рита хотела детей. Двойню даже (хотя и двойная тяжесть, и двойные риски – все вдвойне). И сейчас, уже бросив его, зная, что он счастлив там, в провинции, с приличной местной дурочкой, она думала, что ей бы нравилось узнавать в маленьких веснушчатых ребятишках Сергея – и эту его манеру подпирать рукой подбородок (все пальцы в кулаке, а мизинец торчит, чуть касаясь кончика носа) и шаткость походки (у него кривоватые ноги).
Хотела, но уже не могла. Ушла, развелась, не жалела.
– А хочешь, подую тебе в ухо? – говорила Олегу Рита, оживая от кофе через минуту-другую.
Или:
– Зачем тебе один нос? Почему?
Или:
– Если тебя тоже брошу, перекрась стены в кабинете. Лучше в красный. Красный – это значит кровь, значит, ты страдаешь.
Олег отвечал то так, то сяк. Для Риты было главное сказать что-то, обозначив границу между сном и явью. А Олег мог улыбнуться, и покраснеть, и остаться сидеть как сидел (надо спросить у него, сволочь ли он, – неужто и тогда просто улыбнется?). Рита спрашивала, чувствуя в себе равнодушие: он – такой болезненно любимый – с утра не вызывал у нее ровно никаких чувств, и собственная бесчувственность ее утешала. Ей было покойно, как бывает, должно быть, покойно мучительно больным людям, измученным болью, которые однажды ранним ватным утром чувствуют только муть пустоты.
7
От