Вера встала и пошла мыть посуду. «Разве у тебя нет машины?» – спрашивал ее взгляд Темы.
– Я люблю тебя, – сказала она на следующее утро, едва Тема проснулся; он только-только открыл свои медовые глаза. – Я тебя очень люблю.
– И я тебя люблю, моя зая. Очень-очень, – сюсюкая, произнес Тема.
Они не спеша оделись, болтая о пустяках, выпили кофе, на прощание сердечно обнялись, расцеловались. И, лишь закрыв за Темой дверь, Вера окончательно уверилась, что никогда больше его не увидит.
Никогда-никогда.
И такое счастье тоже бывает.
Пела
В воскресенье вечером пела обладательница пронзительного голоса, меццо-сопрано. Певица выступала в замке Кверчето, средневековом, из серо-бурого камня, на горе в окружении плюшево-желтых холмов.
В длинном помещении, принадлежащем тосканскому маркизу (его так тут по титулу и зовут: Маркиз), стояли покрытые белыми бумажными скатертями столики с бокалами с красным вином на них, в начале вагоноподобной комнаты помещался черный рояль, а за роялем сидел аккомпаниатор: одухотворенно подняв подбородок, он показывал публике белую плешь меж черной, сложенной из двух подков щетины. Он жмурился от наслаждения, извлекая из рояля музыку.
А она пела.
Скуластое лицо ее украшали пятна румян. Глаза были широко раскрыты, и (как мне чудилось на отдалении) трепетали густо намазанные ресницы. Она прикладывала к невысокой груди тонкие руки с алыми ногтями. И рот раскрывала широко-широко, удивительным образом не напоминая человека на приеме у стоматолога.
Она пела, и это трудно было не заметить.
Плечи ее покрывала лазоревая шаль с густой опушкой из бахромчатого золота. Складки длинного черного платья, морщины цветной шали сдвигались понемногу влево и вправо, вниз и вверх, стараясь будто подпеть певице, образовывая невидимый тонкий шлейф, – стараясь, я думаю, смягчить остроту пронзительного всепроникающего меццо, вынуждающего болезненно дрожать барабанные перепонки.
От наслаждения ли жмурился аккомпаниатор?
Певица исполняла итальянское оперное барокко, нанизывала верткий его орнамент на иглы, пронзала музыкой воздух, и, по совести говоря, походила она больше не на оперную диву из Парижа, как посулила афиша, а на модистку, пришивающую бордюр к подолу сложного платья.
Ей – анилиново-яркой – хотелось выглядеть куклой. Она не без изящества отыгрывала свое желание, помогая себе ломкими движениями загорелых рук, покачиваниями головы и высокой белокурой прически. Когда подбиралась к концу оперного сочинения, голос ее нырял на неглубокую глубину, она умолкала резко, словно завод в узком теле иссяк.
Это было заводное меццо-сопрано. И ни единой секунды на концерте я не скучал, потому что певица со всем возможным старанием предлагала не принимать себя всерьез, и, увидев вытаращенные глаза ее, можно было смешливо вытаращиться в ответ или, глядя в широко раскрытый рот, подумать запросто: «А можно ли певицам удалять гланды?»
Мне понравилось. К тому же в антракте снова подавали вино из погребов Маркиза. Игривая вычурность места дополнялась временем суток: плыла южная, густая, как чернила, ночь, и крупные светлые мотыли плясали вокруг развешанных по стенам фонарей (старинных, естественно).
А в понедельник поехали в Вольтерру, чуть подальше от нашего дома. То же тосканское Средневековье, только гора выше, и на вершине ее не замок, где всего тридцать шесть жителей, как в Кверчето, а целый город: там самая старая площадь Италии, там в сводчатых небольших помещениях магазинчики с поделками из матового алебастра, из оливкового дерева, из цветных камушков.
И там тоже пела певица.
Другая.
На клоунессу она не походила – она ею была. Залихватски надетая набекрень шляпа из черного фетра на черных жестких кудрях. Боа из трепещущих лиловых перьев вокруг шеи. Черные стрелки в углах прищуренных черных же глаз, придающие лицу выражение несколько хищное (во всяком случае, отчетливо кошачье). Разбитые ботинки, незашнурованные, декларирующие неуместность своего союза с узким в талии, цветочного силуэта зеленым платьем, чуть блеклом из-за дорожной пыли.
А пела она у стены каменного дома, в ледяной его тени, отсекавшей большой кусок узкой улицы, в этот жаркий день щедро залитой золотом солнца. Певица стояла в полутьме у микрофона, притоптывала башмаками: она пела, а ей подпевал музыкальный какой-то аппарат, тоже, как и она, хлебнувший пыли. Иногда она кивала ему или, понажимав ногами педали, меняла звук – впрочем, то могла быть всего лишь игра на зрителя, суета, служащая напоминанием о трудностях уличного артиста, который себе и жрец, и жнец: а-ля «подайте денежку». Чемоданчик перед ней раззявил свою плетеную пасть: внутри были пластинки, медяки и написанное на итальянском предложение класть медяки и брать пластинки.