– Меня многие не узнают, – сказал я. – Недавно был у врача, он не поверил, что это я на страховой карточке. Другое лицо. – Я похлопал себя по щекам. – А вы совсем не изменились.
Она улыбнулась польщенно, ласково.
– Вы были с друзьями. Ваших друзей я не запомнил, а вы – как впечатались.
Это правда. Я всегда запоминаю красивые лица, хоть и не знаю, зачем они мне.
– Я не успел их запомнить. Они меня начали бить. Я как раз хотел поймать такси, рукой помахал, а дальше начали бить. Я только успел подумать, что вы – очень красивая.
Она поела, расплатилась, ушла. Скорее всего, мне – я поднял взгляд от айпада – показалось, что шла она к двери, чуть убыстрив шаг.
Я подумал, что мы квиты, хоть и не думал квитаться. Вообще, кстати, не думал. Тогда – ночью – я не успел испугаться, а мерзавцы были не слишком настойчивы.
Скоро принесли ключи.
Красиво
Она – дочка Тоси Кислицыной, внучка Шурочки Мурашовой – идет медленно-медленно, она ползет по наледи в темпе улитки. Лицо ее страдальчески застыло: закушена верхняя губа, глаза распахнуты и подняты брови, угольно-черные, темнее длинных – до плеч – волос.
Шапки нет. Голова не покрыта. Волосы рассыпаны по плечам синего, легкого не по сезону пальто.
Это скорее плащ, а не пальто: синяя синтетика, в которой холодно даже в этот день, один из тех зимних дней, когда температура, как балерина-ремесленница, скачет около нуля – и взлетая не высоко и падая не низко.
Каблуков ее сапог не видно, их слышно только: она ползет по наледи арбатского переулка под скрежет, как бывает, когда царапают гвоздем по стеклу. Каблуки ее сапог – новых, из черной замши, еще не изуродованных солью, которую рассыпают по улицам таджики-уборщики, – тонки и высоки, они просвечивают будто насквозь, как игла, как тонкий волос.
Она ползет по наледи, с одной стороны ее серая лужа, которая – о, господи! – может взлететь, убегая от колес проезжающей машины, и с ног до головы облить льдистой жижей ее, лишенную возможности бежать; она одета, как одеваются, когда нужно только стоять, а не идти, как одеваются многие юные москвички, девушки-клерки, внучки шурочек и дочки тось, похожие на несмелых шлюшек.
В руке ее стакан в серой картонке, на стакане крышка из белого пластика. Она ползет по наледи со стаканом кофе, купленным только что в американском кафе на Арбате, несет напиток, как драгоценность, в вытянутой руке, боится расплескать его, и ей немного осталось – еще несколько метров по бугристому льду, схватиться за латунную ручку двери, дернуть ее, исхитрившись не упасть, и нырнуть в темень парадного (а каблуки все скребут и скребут, издавая звук уже насекомый, как комар или вредная мошка: шажки ее мельче – она устала).
Когда она поднимется наверх, на какой-то из этажей этого старого доходного дома, ставшего офисом, кофе ее остынет (зима есть зима), но она будет пить его, постукивая по клавишам компьютера, а на следующий день, который будет холоднее или теплее немного, опять купит дрянной напиток и опять понесет, спотыкаясь на иглах-каблуках, не замечая холода в своем пальтеце, видя то же, что через несколько лет будут видеть ее дети – внуки Тоси Кислицыной и правнуки Шурочки Мурашовой.
Смотря любимый мамочкин фильм «Дьявол носит „Прада“» («старье, но ничего так»), ту сцену, где бежит героиня меж небоскребов по тротуару Нью-Йорка со стаканом дымящегося кофе в вытянутой руке, они увидят свою мать, красивую, юную, устремленную, и следа в ней не будет от русских несмелых шлюшек.
Они увидят мечту. Она будет им правдой.
Красиво.
Разве нет?
Вечером, непоздним, в воскресенье, в ресторане полупустом, новом, из тех, в центре, где обслуги больше, чем гостей, где пахнет незаработанными деньгами, где дефилируют русалки с детским лицом, где меню сложней блюд, где всё по-московски в той крайней степени, что скучно даже смеяться, – там в положенное время, около двадцати одного часа, в угол, под одну из ярко освещенных витрин, перед столиком-пюпитром встал человек в черном костюме, похожий на клоуна без краски. Профессионально улыбчивый, он включил музыку, потыкав своему портативному компьютеру в живот (куда-то в районе пупка, сует мне воображение ненужную подробность), взял микрофон и запел.
Человек был наполовину черняв, наполовину сед, объективно хорош собой, но, жмурившийся наподобие кота, приторно-сладок – так, как это водится меж ресторанных артистов, вынужденных нравиться всем. Поглядывая на экран, он пел «мировые хиты» – пел негромко, довольно точно следуя по кочкам и рытвинам оригиналов; разговору не мешал, а кое-кого даже радовал.
С двух сторон, почти одновременно, на паркетный пятачок возле певца выскочили две девчушки, заплясали.