Проблема выбора оказалась куда сложнее, чем мы думали, — сложнее хотя бы потому, что у нас не было опыта реального выбора — политического или потребительского — все равно, то есть не было опыта реальной свободы. Я говорю не о внутренней свободе, а о внешней — политической, социальной. Именно этим — хотя, разумеется, не только этим — объясняется и отсутствие у нас политических партий, и отсутствие принципиальной разницы между сторонниками и противниками действующей власти, и отсутствие того, что в других странах принято называть либерализмом или консерватизмом, да и тотальное непонимание и даже неприятие ценностей демократии, свободы и прав человека — объясняется тем же.
В начале Второй мировой войны, когда вопрос о ценностях свободы стал вопросом жизни и смерти цивилизации, выдающийся русский историк Георгий Федотов выступил с рядом лекций и статей в Англии и США, попытавшись объяснить западным интеллектуалам, чем отличается свобода, которую отстаивает Запад, от того, что понимают под свободой и чем она является в России.
Он исходил из того, что в Европе еще на заре ее исторической жизни сложилась ситуация, когда «тело» человека принадлежало государству и государю, а его «душа» — Церкви. Из этого двоецентрия — когда человек не принадлежал целиком никому — и выросло западное понимание свободы, в том числе и прежде всего — свободы совести.
Важно иметь в виду, что к XV веку в Европе утвердилось однозначное понимание пределов королевской власти: «Королю вверено лишь управление делами королевства, а не господство над вещами».
Совершенно иначе обстояли дела в России, где государство, подчинившее себе Церковь, контролировало жизнь, имущество и души подданных, для которых свобода могла быть и была только свободой внутренней, свободой видений, грез, светлых мечтаний и темных помыслов. Именно государство и создало то, что до сих пор называется «загадочной русской душой».
Стоит ли удивляться тому, что именно русская литература, как никакая другая, столько внимания уделила безумию? И если Пушкин в «Годунове» создал образ юродивого, мало чем отличающегося от Шута из «Короля Лира» и Пипа из «Белого кита», а Погорельский, Полевой и Одоевский просто следовали романтической моде, то Гоголь, Достоевский, Гаршин, Чехов и Сологуб утвердили тему безумия в качестве одной из ведущих в культуре народа, который познанию Бога всегда предпочитал мистическое восхождение к Нему и постоянно колебался между свободой, основанной на разумных компромиссах, и дикой, хмельной волей, между жизнеспасительным оппортунизмом и смертоносной анархией.
Однако из этих патетических заклинаний вовсе не следует, что выбор русского человека между «быть» и «иметь» очевиден и однозначен. Еще «идеалист» Бердяев, мыслитель проницательный и трезвый, ужасался русскому людоедскому прагматизму, который он обнаружил, в частности, в словах и поступках Ленина. Если утрировать ситуацию до предела, в эвристических целях, то ясно: человеку, которого столетиями побуждали и заставляли быть, быть, только быть, очень хотелось иметь, иметь, только иметь.
Поэтому и нет ничего удивительного в том, что КПСС, партия пастырей бытия, в которой на конец 80-х годов насчитывалось около 19 миллионов человек, после августа 91-го рассыпалась, а люди бросились в магазины и на рынки, страстно желая лишь одного — стать господами сущего. Впервые в новейшей истории России люди en masse подверглись ужасающему испытанию деньгами, что и породило все психологические проблемы и идейные брожения 90-х. Последние «идейные всхлипы» стихли после дефолта 98-го. И на этой волне — а не только волею Ельцина — к власти пришли безыдейные националисты во главе с Путиным, с которыми возродилась и проблема свободы «внешней» (политического выбора, социального действия) и «внутренней».
Эмоциональным откликом на 90-е и стал самый яркий роман нулевых — «Санькя» Захара Прилепина, герой которого выл от ярости, пытаясь отстоять свое право быть перед лицом обстоятельств, формировавшихся под влиянием всеобщего стремления иметь. Уже сформировавшиеся обстоятельства — кафкианский образ потребительского ада и состояние человека, лишившегося в этом аду имени и ставшего тенью истории, — запечатлел в своем романе «Горизонтальное положение» Дмитрий Данилов.