— Я мог бы и согласиться с этим, — сказал одетый в ярко-синий костюм человек с ястребином лицом. — Но что тогда делать с театром Брехта, например. Смешивание...
— Это не чистая драма. Брехт погубил себя сам.
— Эстетическое варварство, — добавил кто-то еще. — Но оно оказывает эффект, несмотря на мешанину методов. А что думаете вы, Джон? Вы среди нас единственный работающий режиссер.
Эмори слегка нахмурился, хотя ему было приятно.
— Я бы хотел, чтобы вы не напоминали мне о том хламе, которым я зарабатываю на свой ежедневный хлеб с икрой. Тот мусор, который я создаю... Да в девятнадцатом веке меня бы за него просто распяли! Но обычно я согласен...
Он говорил уверенно и с энтузиазмом, зная, что владеет своим предметом, а также зная, что тут единственная аудитория, которую он может отыскать для своих теорий. Обсуждение продолжалось еще несколько минут, затем Беккет потребовал внимания, и попросил, чтобы все заняли места для начала фильма.
Эмори почувствовал, что Ноерс стоит рядом. Жилистый драматург поглядел на баночку Эмори и спросил:
— Что вы пьете?
— Пиво. Что же еще?
— Вы должны попробовать вот это. Это настоящее немецкое вино, которое какой-то друг Беккета перевозит тайком через пролив Гаттераса. Его очень мало, чтобы предлагать всем собравшимся, но Беккет хочет, чтобы несколько человек попробовали его.
Эмори взглянул на стакан, который Ноерс протягивал ему. Он взял стакан и попробовал белое вино. Оно было сухое и чуть горчило. Допив стакан, он почувствовал внезапное головокружение, которое тут же прошло. Все-таки, смесь пива и вина никому еще не шла на пользу.
Ноерс искренне глядел на него.
— Ну как, хорошо?
— Прекрасное вино, — сказал Эмори. — Просто превосходное. Но нам нужно идти занимать места.
Они нашли два стула в дальнем конце комнаты.
Беккет развернул блестящий призматический экран и удалился в темную будочку позади комнаты.
— Выключите свет, — попросил он.
Свет выключили и Беккет включил проектор.
Фильм назывался «Широкий океан». Он был английского производства, с низким качеством изображения, которое мерцало и временами то тут, то там желтело. Эмори, как зачарованный, смотрел фильм.
Мельком он подумал о лозунге своей драмы: Настоящие люди и их Настоящие проблемы в Современном Мире. Звучало это прекрасно, но на практике сводилось к пустопорожней болтовне каких-то усредненных людей и имело такой счастливый конец, какой на десятки световых лет был удален от любой действительности, которую знал Эмори.
Этот же фильм был совершенно иным. Он был сделан больше честно, чем умело, больше искренне, чем профессионально. Но история, которая разворачивалась в нем, была реальна в самом истинном смысле этого слова. И Эмори обнаружил, что его разум и эмоции полностью поглощены фильмом. Он был очарован им почти так же, как иностранным акцентом речи актеров. Атлантика была, как пропасть между планетами, в наши дни, когда была строго запрещена международная торговля и любые связи. Языки англичан и американцев всегда отличались, и Эмори уже представлял то время, когда любой фильм из Англии нужно будет снабжать субтитрами точно так же, как тогда, когда Беккет показывал французские или итальянские фильмы.
Но через некоторое время он забыл обо всем: о тесном логове Беккета, о вони мусора снаружи, о криках банд, доносившихся с улицы, даже о людях, сидящих возле него, и о слабом жужжании проектора. Единственная действительность была на экране.
Вот то, что мы утратили, подумал он. Где-то во время бурного развития Великой Американской Истории искра таланта оригинального художника была похоронена под потоком реклам и формул. Люди не были созданы равными, и каждый настоящий фильм, каждая пьеса были направлена на то, чтобы сгладить и уменьшить разницу между ними.
Эмори почувствовал какую-то невольную горечь, хотя и сознавал, что она портит ему удовольствие от фильма. Он попытался бороться с ней, но без всякого успеха.
И внезапно на него снова накатила волна головокружения.
Это все вино, подумал он. Не стоило мне мешать...
Перед глазами у него все плыло. Изображение на экране дрожало, плавилось и сливалось в разноцветную мозаику. Глаза заливал пот, и Эмори больше ничего не мог видеть.
Что со мной происходит? — подумал он.
Он рассердился на себя, на то, что заболел посреди такого прекрасного фильма, потому что у него никогда не будет возможности снова увидеть его. Затем гнев исчез и сменился страхом. Он всегда был здоровым, сильным человеком. Никогда прежде его не поражали такие внезапные болезни.