Выбрать главу

Шилин спросил Рамиреса, ость ли анархисты в Интербригаде. А как же, сказал Рамирес. А сколько? Ну, в общем, есть, точно не знаю. А сколько коммунистов? Я сказал: раз в сто больше. А почему, спросил Шилин. Потому что анархисты со своей индивидуальной свободой теряют чувство ответственности за других. Ответственность за себя — это тоже в идеале. А за других? За тех, кто удирает...

— Я не удирал! — вспыхнул Рамирес. — И мои товарищи не удирали! Не все анархисты одинаковы!

Не все одинаковы, это правда. Но суть возьмем, суть! У нас так: один за всех и все за одного, понимаешь один за всех тоже. А у анархистов, насколько я слышал и видел, главным образом, все за одного, а один за всех поднимается очень редко. Да или нет? Рамирес не сдался, конечно, но кое в чем мы его все-таки переубедили.

Странный был вечер и очень длинный, похожий и не похожий на другие. Шилин рассказывал о Волге, о жене, о детях, вообще о своей жизни. Трудно бывает, говорил он, много у нас трудностей. Строить всегда трудно. Но кто-то должен начать, чтобы другим жилось легче.

Я долго думал потом над этими словами. Когда мы спорили с Рамиресом, я ведь говорил о том же. Только по-своему. Я сказал, что мы в Испании воюем не только за Испанию, а и за весь свет, за свою Родину в том числе. Что для меня Испания сейчас — вторая родина, что многие мои друзья погибли и я уйду отсюда последним, последним! Пока жив, буду бороться с фашистами! Сейчас здесь, в Испании, линия всемирного антифашистского фронта.

Я тоже увлекся. Как Рамирес. Я знаю... я увлекся, и меня пронзила боль. Так всегда бывает, когда я думаю о Марии-Терезе.

Испанцы из других палат смотрели на меня так, словно видели во мне живое воплощение интернационализма. Так говорили мне потом, здесь не стеснялись самых громких слов.

А Рамирес сказал: если бы все коммунисты были такими, как ты, я бы тоже стал коммунистом. А я ему в ответ: если бы все анархисты были такими, как ты, фашисты давно сдались бы... Мы дружно рассмеялись.

Шилин тоже воевал в Испании больше года. На счету сотни боев. По-испански кое-что понимал. Но не очень. Ему, как он сам сказал, не везет с языками.

Юрко Великий спросил, что нового у них в эскадрилье. Потом пошли разговоры о школе, о системе обучения в СССР. Однажды Шилин провел неделю в Киеве в гостях у товарища. И он рассказывал нам о Киеве.

А потом опять заспорили о том, как вести себя на фронте, что такое война. Все это каждый воспринимает по-своему. Когда я прихожу в себя и я уже не командир, не Омбре, когда я просто Андрий Школа, девятнадцати лет, меня подчас ударяет мысль: что я делаю, что творю? Почему? И кому скажешь, как я теряюсь, кому признаешься, что у меня бывают мгновения, когда я просто не знаю, как поступить, когда не можешь собраться для нового усилия воли, для новых приказов, для новых действий. Таких минут немного, их становится все меньше, наверное, не должно быть совсем. С тех пор как рядом Пако, я отвечаю и за него. После памятного боя с марокканцами я обязан ему жизнью.

Великий рассказал Шилину о Пако, и я заметил, с каким уважением русский посмотрел на мальчишку.

Война уравнивает всех, вернее отношение к войне уравнивает самых разных людей.

Шилин коротко, с каким-то усилием над собой рассказал о бое, в котором его сбили. Он герой, настоящий герой. К нему приходили товарищи-летчики, советские и испанские. От них мы узнали подробности о подвиге Шилина. Его сбили над Эбро. Он сам уничтожил пять самолетов и погнался за шестым. Догнал его почти возле земли. И вдруг появился еще один фашистский самолет. Шилин рванулся вверх изо всех сил. Удар — и мотор оторвало, как отрезало, говорит. Воспользоваться сразу парашютом нельзя — там кружило несколько их самолетов, подстрелили бы обязательно. Решил пустить свою машину, по его словам, «листом», а прыгать с минимальной высоты. Прыгнул в двухстах метрах от земли. Парашют мог не раскрыться, но выбора не было. Повезло. Правда, ударился. Потерял сознание...

Лежу, говорит, синее небо, зеленые кустики. Рукой пошевелил — живой. Сплюнул... крови нет. Хотел пошевелить ногой — боль. Ага, думаю, ноги сломал. Скверное дело, И где нахожусь, не знаю. Если у фашистов, надо застрелиться, все равно убьют. Да и ног нет. Чуть позже бегут, слышу, кричат что-то. А что не понимаю. Вот и решил — пора! За револьвер, едва вынул, детей лишь вспомнил и жену и к виску. А тут кто-то сзади ногой по револьверу. И кричит: «Алемано? Италиано?» Решили, что фашист я, у франкистов ведь в летчиках немцы и итальянцы. А я думаю: если фашисты, скорее пристрелят. Чего тянуть? И выкрикнул: «Республикано! Коммунист!» А они ну меня целовать... «Русо!» Наши это были... вот я и здесь.