Вот и мы верили, что правда победит. Потому мы живы, потому мы сегодня здесь, потому мы побеждаем и... потому мы такие, как есть.
Что с тобой, парень, что с тобой, дядя, что с тобой, дед? Встать и выйти, сейчас же выйти. Прости меня, Оля, люблю тебя столько лет, но есть раны, которые никогда не заживают, ты и сама знаешь, ты умница, друг, жена моя... Прости.
Ты был, как Максим сейчас, ты был; она была...
Не взял.
Почему многие украинские песни печальны, почему о любви всегда поют печальное? И вообще песни о любви во всем мире несут в себе что-то трагическое. Если они не шуточные. Гортанное, глубинное «канте хондо» в Испании, чистый звук повисает в воздухе. Трагичность? Или просто жизнь?
Память — это длинный туннель, это колодец без дна. Что тебе вспоминается сейчас? Что ты вспоминаешь засыпая? Что тебе снится, когда среди усталости, которой ты глушишь себя долгие годы, сверкнет искра? А проще — когда взглянешь на лица обитателей соседней хаты, их уже несколько, его дети и он сам... Что тебе снится, когда ты видишь, как твой сын пирует с невестой, как ты отдаляешься во времени... Словно комета, нет, словно падающая звезда.
Чье это тело, гибкое и упругое, дарит тебе свое целительное тепло? Чьи это глаза зажмурены под длинными густыми ресницами, замерли в трепетном напряжении, в готовности к минуте, которая никогда не пройдет? Чьи это губы так целовали тебя?
Это память прорастает в тебе, отзывается глухим эхом, шелестит желтой палой листвой, по которой ты бредешь сейчас среди осени: это она пытается пробиться по омертвевшему стволу, кипит в венах пересохшим руслом потока твоего прошлого, разветвляясь темными ручьями, просыпается чужими словами.
— Сейчас приду, сынок, ничего. Просто выпил, да и мысли со всех сторон... Уже возвращаюсь. Смотрел на тебя, вспоминал, время миновало — когда-то и я был таким, как ты.
Славно, что ты вышел за мной, именно ты. Пошли... Только скажи: ты счастлив сейчас? С легкой душой, с чистым сердцем?
— Да!
IX
Боже коханый, как раздражал меня Мирон! Хороший товарищ, добрый человек, но в повседневной жизни редкий чудак и недотепа.
В его годы положено бы вести себя иначе, серьезнее, что ли. Седина на висках, а глаза всегда светятся подростковым энтузиазмом, романтическим желанием достичь недостижимого. И эта жажда быть рядом с молодыми!
Ему везло. Вот и в Праге Славка Писарского схватили, а Мирона нет. За несколько месяцев полегло немало наших товарищей, я получил первую царапину в плечо, а Мирона обходили все напасти, хотя по законам логики именно его первым должны были заметить агенты полиции, его должна была найти пуля в первом же бою... Но его будто заколдовали.
А вот когда нас учили строевой, только Мирон не мог попасть со всеми в ногу, неловко улыбался, склоняя набок большую голову, и каких только командирских проклятий он не наслушался. И все-таки Мирона не отправляли, не отчисляли, не стремились избавиться от него. Несмотря ни на что, его любили в нашей роте. Да, да, любили. Долго его, правда, нельзя было выдержать, говорил он, не переставая, легко забывая предыдущую мысль, и, не закончив ее, переходил к другой. Неподготовленный слушатель терялся, раздражался и, чувствуя легкое головокружение, стремился побыстрее удрать. Мирон как будто ни на кого всерьез не обижался. Но чувство справедливости было у него очень развито, и на каком-нибудь митинге он вдруг бросался в словесный бой с энергией и решительностью, которых от него никто не ждал. Тут уж Мирона побаивались.
Справляться с Мироном я постепенно научился у Полищука. Тот умел прервать на полуслове, спокойно вернуть к главной мысли, а то и просто остановить, чтобы собеседник сам нашел утерянную нить. И как раз его Мирон уважал больше всех, друзьями они были издавна. Полищук на несколько лет моложе Мирона, но опыт подпольной работы, образование и прежде всего умение ориентироваться в неожиданных ситуациях — все это делало его как бы старше.