Я учился у Полищука еще в тюрьме, учился по дороге в Испанию, учился и здесь. Он во многом был для меня образцом. Но я вовсе не хотел стать таким, как он. Я вообще не стремился быть, как кто-то. Кто бы то ни был. Мне хотелось стать таким, каким могу быть я сам. А вот таким, как Мирон, я не хотел быть. Я панически боялся оказаться объектом шуток и розыгрышей, над которым подтрунивают абсолютно все. Мало того что Мирон страдал от собственной неуклюжести, ему еще приходилось и смеяться вместе с другими над собой. Вот это уже было не для меня.
Мирон всегда опасался, как бы кого не обидеть. Он мог долго и тяжело размышлять после какого-нибудь разговора, не задел ли ненароком собеседника, а то ведь хороший товарищ, как бы ему объяснить, что не нарочно. Я шикал на него: да тихо же, давай спать. Он сразу же соглашался — да, да, спим, но тут же спрашивал: а как ты думаешь, Андрусь, Янишевский не обидится, ну, на тот разговор об угнетении поляками украинцев? Я же не имел в виду, боже сохрани, его или вообще поляков как нацию, я же имел в виду дефензиву, правительство, ну, буржуазию, они же специально...
Я бурчал, что Янишевский — коммунист и обидеться не может, что на эту тему переговорено сто раз и дома, и здесь, в роте, и мы воюем в польской бригаде в составе украинской сотни, мы интернационалисты... Ну что ты заводишься!
При всем при том Мирон был умный человек. И знающий. Откуда он мог набраться всего? Рабочий, самоучка, образовательный ценз невысокий, а вот знал он вещи удивительнейшие, уникальные, не говоря уже о том, что его политические знания были почти вровень с Полищуковыми, а в роте редкость. Одно дело — направленность, а другое — кругозор, основа. Так вот она у Мирона была.
Три месяца я состоял вторым номером пулеметчика Генрика Щуся. Генрик погиб от шальной пули, где-то над глазом она прошла навылет. Конечно, не первый убитый среди нас, но вот так, рядом со мной впервые, и я пережил эту смерть особенно остро. Меня поставили первым номером, а вторым вызвался Мирон.
Если бы спросили меня, то, наверное, его я выбрал бы последним. Но свой же товарищ, земляк... Одним словом, я не мог, глядя Мирону в глаза, сказать командиру, что представлял себе второй номер несколько иначе. Так мы стали воевать вместе.
Ох и мука для меня началась! Что греха таить, мы хоть и не были на фронте еще и полгода, но прошли уже немало боев, и мне хотелось выделиться, хотелось и выглядеть, как положено и в бою, и на марше. Мог бы! У меня все всегда ладилось еще в гимназии, в спорте старался не упускать первенства и привык, чтобы всегда было так. И было бы. Только не с Мироном. Мы получали от командира один нагоняй за другим. И поделом. Это же Мирон забыл коробку с патронами на подножке машины. Та поехала, а мой второй номер, спохватившись, выскочил из колонны, в которой мы шагали, и помчался назад по дороге догонять тот самый грузовик. А его уже и след простыл...
Колонна гоготала. Мирон растерянно оглядывался, стоя посреди дороги. Потом медленно вернулся в строй, склонив набок большую голову с коротеньким седеющим ежиком, стыдливо и просительно улыбаясь, как вдруг с ревом примчался грузовик, и шофер, ругаясь последними словами, закричал, что незачем разбрасываться патронами, что у него нет времени, что если бы не пулеметные, взял бы, и все, а поскольку пулемет с собой не возит, забирайте свою проклятую коробку, тоже мне вояки... Шофер был испанец, кричал, но уже полушутя, а закончил улыбаясь. Я перевел Мирону его слова, а ему слова Мироновой благодарности, шофер покосился на Мирона и рассмеялся. «Салют, камарадос! Но пасаран!» Грузовик умчался, а Мирон, высокий и, кстати, довольно сильный мужик, шел совершенно счастливый, повесив коробку с патронами через плечо, и все объяснял мне, как это случилось, что он забыл коробку. Юрко Великий сказал ему что-то, а он подумал и ответил, а в это время... Хватит, Мирон, бросил кто-то сзади. Да, хватит, но эти испанцы — прекрасные люди, я непременно буду учить испанский, и польский, и русский, а вот у меня к языкам...
Часто это бывало. Мирон беспрестанно доводил меня до белого каления, да к тому же еще выходило, что я, мальчишка в сравнении с ним, отвечаю за него. Смотри-ка, Школа, опять твой Мирон... Ну да все знали, что он Мирон, все его знали, а мне приходилось смотреть за ним, и то, что мне восемнадцать, а ему сорок восемь, забыли тоже все. И я в том числе. И сам Мирон.
Мы еще со времен тюрьмы были на «ты», и что за проблема возраст, когда в бою убивают не того, кто старше или моложе, а просто товарища рядом, того, кому не повезло. Генрику было двадцать восемь, жена и двое детей в Лодзи, хороший парень был Генрик, столько было отличных ребят...