Что она чувствует сейчас, Мадлен? Но ведь и у нее был свой семейный очаг, Женевьева... А у меня? Все пропало. Только пустота, ни единого следа на той улочке, только эхо того, что было, только воспоминание о том, что могло быть. Да еще Пако. И я говорил ему, что сейчас не время. Доказывал, что мы не должны... В нас должна жить только ненависть, только гнев должен, бурлить в нашей крови! Как же теперь? Может, прав Пако, доказывая: то, что чувствуешь сегодня, надо пережить именно сегодня. Завтра этого уже не будет. И может не быть никогда... Он почувствовал это глубже, чем я.
Но нет, хватит! Я не должен сейчас думать об этом. Я не вправе обижать Мадлен. Даже мысленно. Эта нежная, ласковая женщина... Она отдала мне свое тепло и вдруг показалась такой беззащитной, совсем девочкой, она нуждается в моей опеке, в моей мужской руке. Я нужен ей, но какое облегчение знать, что она все понимает, не требует никаких объяснений и говорит именно то, что успокаивает меня, гасит мои сомнения. Она словно чувствует нерастаявший лед внутри меня, потому и слезы у нее на глазах, потому и говорит она все это, стремясь пробиться сквозь толщу холода.
— Жизнь, Андре, такая сложная... А мы должны жить, всегда жить, какое бы ни было время, что бы ни происходило вокруг, надо жить. Человеку отмеряется не так много, чтобы бесконечно ждать утра.
— Не надо плакать, Мадлен, все хорошо, все так, как должно быть. В твоих словах правда. И в его тоже. Они имеют на это право. Надо жить. Только знала бы ты, как это трудно! Так трудно жить, моя Мадлен, так трудно нести на себе тяжесть жизни, что иногда кажется: нет на это никаких сил. Но надо жить и выполнять свой долг.
— Какой ты молодой и сильный! У тебя еще жизнь впереди, Андре. Поэтому не говори, как старик, у тебя еще будет все, что захочешь, будут дети и семья, будет все, о чем ты сейчас даже не думаешь, потому что в тебе так много жизни. Я как увидела тебя впервые, сразу поняла, сколько в тебе силы, но это другое, мне бы и в голову не пришло, что между нами что-то может быть. Просто приятно было смотреть на тебя, на твою мужскую уверенность, на твои движения и улыбку. Сейчас я знаю тебя, человека узнаешь лучше всего, когда он отдает себя полностью, и уже не разум, не слова, а все вместе, чему нет названия, наполняет тебя, и тогда сразу чувствуешь, кто он, этот человек. Я знаю теперь, какой ты, Андре, я счастлива, кто знает, будет ли у меня еще когда-нибудь такое... Забыться хотя бы на миг, не думать, не страдать, не тревожиться, не ждать, а просто любить, жить, чтобы жить.
Руки говорили сами, губы говорили сами, тела говорили сами, и умолкли слова... Прошло три дня, Андрий вышел из дома Мадлен на рассвете. На перекрестке, за углом, его ждала машина. Доехали до Крапона. Дальше он пошел пешком.
...Сейчас он стоял, всматриваясь в то место на старом пне, где только что сидела ящерица, и думал: вот она, правда. Вопреки всем морозам и снегам в свое время упорно пробивается зелень на деревьях, нежится на солнце ящерица — сколько у нее той жизни, а она живет. Она тоже олицетворяет безостановочность жизни, ту жизненную силу, что и в человеке побеждает вопреки всем законам логики, ту потребность включиться в привычное круговращение бытия и небытия, двигаться, пока существуешь, пока живешь.
Он вздохнул, снова представив разговор с Пако, но, что поделаешь, надо на все смотреть открытыми глазами.
И на себя, да, на себя прежде всего, на то, что ты делаешь, правильно оно или неправильно.
Пришел он в лагерь незаметно, почти автоматически избегая тропинки, по которой ходили все, свернул в сторону на несколько сот метров и, неслышно ступая в густом сосняке, приблизился к партизанским палаткам.
Надо сказать Массату, что дозоры караулят плохо.
Возле палатки разговаривали партизаны, и Андрий хотел было напугать их, высунувшись неожиданно из-за кустов, но вдруг услышал голос Пако и поневоле задержался, будто перед прыжком, готовя себя к встрече. Потом его остановил уже сам разговор.
Говорил Симон, рабочий-металлург из Лотарингии, который воевал вместе с ним под Барселоной, знал Андрия добрых пять лет.
— Да что ты так защищаешь его, твоего брата? Кто на него нападает? Ты что, не знаешь меня, моего отношения к Омбре? Я в Испании шел за ним на смерть и теперь пойду в огонь и в воду, ты ведь знаешь, Пако. Я же не об этом. Вот тебе еще и двадцати нет, ты много чего повидал, вроде бы знаешь жизнь, думаешь, наверное, что знаешь все. А между тем ты не знаешь еще много чего. И не будешь знать, пока не проживешь еще столько. Вот и Омбре так. Я лишь про то говорю, что ему кажется, будто он все знает лучше всех, ну, во многих делах это так. Он человек образованный, с опытом, командир и все такое. Но есть другие стороны жизни, о которых он не имеет понятия, как говорится, не пробовал их и не видел. Есть еще семья, дети, есть ежедневная работа, есть отношения между людьми совсем в другое время и в другой плоскости, где наш Омбре — просто юнец. Есть вещи, Пако, которых вообще нельзя понять, пока тебе двадцать пять, их понимание приходит только в сорок, как у меня. Вот и все, что я хотел сказать. Мы все его любим, тут и доказывать ничего не надо. Но он иногда просто не понимает, что чувствует человек, что он переживает, именно потому, что ему еще двадцать пять, а не сорок. У каждого возраста свое представление о вещах. Ты бы сказал ему поделикатнее, пусть иногда оглядывается на свои года.