О чудовищном «макьявеле», уроде Ричарде, упивающемся злом и представляющем собой угрозу традиционным человеческим ценностям, очень многое было сказано, но во всех этих исследованиях, усиленно подчеркивающих лицемерие Ричарда, остается неясным, какого типа макиавеллизм выражает эта пьеса.
На раннем этапе своей карьеры Ричард не раз объясняет, что́ им движет, но объясняет невнятно, уклончиво, причем для иных его признаний, на самом деле, нет реальных мотивов. В конце первой сцены первого действия, уже примериваясь к обольщению (как кажется поначалу — безнадежному) леди Анны Невилл[144] над телом Генриха VI, Ричард говорит:
Что ж, что отца ее убил и мужа?
Быстрейший способ девке заплатить —
Стать мужем для нее и стать отцом.
Так поступлю не то что из любви,
А ради тайных замыслов моих,
Которых я, женясь на ней, достигну
[145]
.
Ухаживание за леди Анной, с точки зрения корысти и переманивания на свою сторону противника, — свойств, обычно приписываемых Макиавелли, — в данном случае проявление бессмысленного помешательства. Ричард подвергает себя опасности, в отличие, например, от Яго, который старается всегда избегать риска.
Чем определяются действия Ричарда? В том, чтобы жениться на младшей дочери Уорика, делателя королей, для него нет никакого смысла; ему гораздо выгодней, как он и поступает позднее, свататься к Елизавете Йоркской[146], на чем, бесспорно, и основываются его планы. Поэтому дело тут в драматургии самого события: пьеса требует от Ричарда действий — и действий незамедлительных, чтобы, как и положено, вывести его из темной области корысти на арену риска и гибели, что превратит его в истинного героя пьесы. Любопытно, что такое поведение отнюдь не менее в духе Макиавелли, а даже более: Ричард становится личностью, которая сама творит свою судьбу и которая стяжала бы искреннее одобрение итальянца, говорившего: «…лучше быть безрассудным, чем нерешительным, ибо Фортуна — женщина, и мужчина, желающий подчинить ее своей воле должен бить и устрашать ее». Итак, «лучше быть безрассудным, чем нерешительным». Нельзя не отметить, что Шекспир находит поистине эротическое событие для воплощения в жизнь мысли, которую Макиавелли разворачивает в аллегорическом плане. Хотя Ричард предпосылает своему ухаживанию за Анной уже известные нам слова, выражающие обдуманное и твердое намерение [ «стать мужем для нее и стать отцом». — Т. К.], повод для такого решения весьма ненадежен, а в качестве просчитанного риска вряд ли оправдан. Но сама эта сцена, как и смена ракурса в образе Ричарда, производят на публику ошеломляющее впечатление. Еще интереснее, что, изображая любовь, Ричард ловко использует петрарковскую стилистику, хотя диалог между ним и Анной строится антагонистически — по принципу «тезис/антитезис», причем каждый ответ состоит из одного стиха, как видно из нижеследующего:
Леди Анна. На всей земле нет лучшего, чем он.
Глостер. Есть. Вас он любит больше, чем умерший.
Леди Анна. Кто он?
Глостер. Плантагенет.
Леди Анна. Его так звали.
Глостер. Да, имя то же, но покрепче нрав.
Леди Анна. Где он?
Глостер. Он здесь.
Леди Анна плюет на Глостера.
Ты на меня плюешь?
Леди Анна. Тебя бы ядом оплевала я.
Глостер. Не место яду на губах столь нежных.
Леди Анна. Но место яду на гнуснейшей жабе. Прочь с глаз моих! Ты для меня — злой яд.
Глостер. О милая, твои глаза мне — яд[147].
Здесь Ричард переводит их диалог в термины петрарковского модуса. Но Анна теряет контроль над ситуацией из-за физического действия — плевка в Ричарда, что делает ее уязвимой и восприимчивой к его маневру. Для леди петрарковского типа плевок — поступок необычный, равно как и любой другой поступок, вследствие которого она лишается молчаливой отчужденности, составляющей ее силу. Но театр ломает петрарковскую манеру сбалансированного, неизменного антитезиса (который может возобновляться бесконечно), заменив его динамикой действия и временной безотлагательностью. Таким образом, приспособив петраркизм к своим задачам, Ричард умудряется извлечь выгоду из создавшегося положения: ведь влюбленный традиционно идентифицируется со страданием и статусом страдальца, тогда как Анне (которая и есть жертва) выпадает роль бездушной, жестокосердой дамы, так сказать, «убийцы». То есть истинный убийца ухитряется превратиться в «убиенного», используя жанровую условность: «ранящие» глаза, «убийственный» взгляд. Цель всей этой подмены — по-макиавеллиевски смелая перелицовка давно известного литературного жанра, в определенной степени напоминающая переход от традиционного злодея (в духе трагедий Сенеки) к тирану-«макьявелю». Исход обольщения леди Анны зависит от следующего поворота колеса Фортуны (не стоит забывать, что все происходящее изображает повороты ее колеса), когда Ричард совершает свой самый безрассудный поступок — подставляет грудь под меч:
Глостер
. <…> Ударь меня и выпусти на волю
Ты сердце, что тебя боготворит:
Нагую грудь удару открываю;
О смерти на коленях я молю.
(Открывает грудь.)
Леди Анна пытается ударить его мечом.
Не медли, нет: я Генриха убил;
Но красота твоя — тому причина.
Поторопись: я заколол Эдварда,
Но твой небесный лик меня принудил.
Леди Анна роняет меч[148].
Тем самым, «смерть» становится реальной перспективой — Ричард дает Анне настоящий меч, которым его можно убить, хотя говорить он продолжает о метафорической петрарковской смерти. В результате возникает мощный театральный эффект — действие, заряженное эротизмом, усиленным тем, что Анна и впрямь может всадить меч ему в грудь. Это явствует из последних слов Ричарда, где он соединяет признание вины (до этой минуты признаваемой им лишь косвенно, путем иносказаний) и желания, но Анна не отшатывается от домогающегося, и не по мягкости характера, а потому, что ей нравится быть вожделенной. Что и делает ее беспомощной и податливой: от «убийства» Анной Ричарда всего один шаг до — «совершенного ею» ретроспективно, с ее согласия — убийства Генриха (ее свекра) и Эдуарда (ее мужа).
Как часто бывает у Шекспира, широко развернутую сцену одной драмы он сводит до стенографической записи в другой, где обыгрываемая ситуация и взаимоотношения героев очерчиваются лишь контурно. Так, бесстыдное обольщение Анны над трупом ее свекра приводит на ум ситуацию в «Гамлете», но можно только догадываться, как искушал Гертруду убийца ее мужа, ибо это совершается за сценой. Горячечное воображение Гамлета живо воспроизводит эти домогательства, особенно в ту минуту, когда он упрекает мать, казалось бы, давно достигшую возраста матроны, в неподобающей отзывчивости к плотским утехам. Точно так же его уничижительное замечание о радости инцестуозной Клавдиевой «засаленной постели» наводит на мысль о мощной природе сексуальных отношений между его дядей и матерью. Многие критики трагедии считают, что реакция сына на новый брак матери преувеличена, чему стараются найти психологическое объяснение за пределами непосредственного сценического действия. Но не исключено, что ими движет желание перевернуть отношения, перенеся сексуальный акцент на сына. На самом деле, Гамлет испытает потрясение, соизмеримое тому, какое испытывают зрители «Ричарда III», когда внезапно становятся свидетелями торжества эротического начала. Клавдий — меньший «макьявель» в трагедии и отнюдь не ее герой, поэтому понятно, что все его поступки автор не разглядывает в лупу. Мы не видим страстной любви Клавдия к Гертруде, разве что в самом конце, когда он просит ее не пить из отравленного кубка. Но другая, более ранняя пьеса Шекспира, поможет нам заполнить лакуны, если наш разум, как разум Гамлета, того требует. Соблазнение Анны Ричардом дает нам возможность «дописать» «недостающие», подразумеваемые сцены ухаживания Клавдия за Гертрудой. А что их связывает страсть, ясно видно из совета, который Гамлет дает матери: