На мой взгляд, «Тропик» — ответ на них. Колесо раскручено назад — к доледниковому периоду, когда дерьмо было дерьмом, а ангелы — ангелами. «Тропик» — это пересечение пограничной линии, в ту самую сторону. Те из нас, кто сознают, насколько оно важно, не могут не радоваться: наконец-то структура возвращена на место, а пропорции соблюдены. Может, сказанное позабавит тебя, но это правда. Англичанину такое не по плечу. Чтобы сделать вещь такого масштаба, нужно быть настоящим изгнанником. И на твоем месте я бы не стал читать «Гамлета» — разве только ради поэзии. А сомнения и гримасы — ты давно со всем этим разобрался. Но, Боже мой, ведь Шекспир несколько раз подбирался к тому, чтобы все встало на место. И каждый раз оно оборачивалось провалом: «Гамлет» — тоже провал. К финалу все скомкано, дело заканчивается, как это принято у елизаветинцев, погромом и короткой, не лишенной остроумия эпитафией. Шекспир вернулся домой и все свои притязания похоронил под вишневым деревцем. Вообще-то вопрос этот он задавал и потом, но все это было куда жиже, чем в «Гамлете», и куда дальше от разрешения. «Лир», «Тимон», изумительные, разрывающие сердце «Сонеты», — они вопиют об этой шекспировской одержимости. Только эта одержимость — в веригах. Что бы там ни утверждал английский гимн, англичане всегда были рабами[206]. Разве что Чосер, Скелтон[207] и, может статься, еще пара человек, настоящие варвары, смогли эти цепи порвать — или сразу родились свободными.
Но чтобы сбежать мог кто-нибудь, равный по таланту Шекспиру, — ну, нет. Никому из живших в его эпоху побег не удался. В «Гамлете» величайшее свидетельство внутренней борьбы — немногие сцены с Офелией. Все вокруг крайне озабочены тем, как он относится к Офелии — просто на том основании, что у него есть хрен. Но Офелия — у нее с соображаловкой плоховато, и его внутренний Гамлет вскорости теряет к ней интерес. Выбрасывает из сознания. С презрением. Хочет от нее избавиться — и готов убить.
Никто, кроме меня, не обратил внимания на ужасную иронию, которая присутствует в той бредятине, что он несет над ее могилой. Кого и в чем он хочет убедить — себя самого? Нет. Что ему смерть Офелии, он живет в своей собственной хронологии, и в словесную перепалку с ее братцем — тоже что-то там такое провозглашающим, только свое, — он втягивается, потому что все это — мимо. Ирония здесь запредельная. И всего через пару минут Гамлет, как пьяница в трактире: чтобы встать, берет себя за шкирку и уходит с Горацио, непринужденно о чем-то болтая. Офелия — это внешняя трагедия — она не в счет.
Не знаю, как тебе эта безумная идея, но, если ты не против, пришлю тебе эссе, которое собираюсь тут написать: о нашем дорогом Гамлете. Человеке, бесконечно насмехающемся. Ироничном, как сталь. И тебя не затруднит одна просьба: сохрани эти заметки? Я вскорости собираюсь сесть за наброски, а эта писулька может мне пригодиться. Я ведь еще ничего об этом не писал, идеи все совершенно непричесанные. А это, надеюсь, поможет мне их слегка прояснить.
Утверждаю, «Гамлет» — действительно великая пьеса. T. С. Элиот назвал ее «художественной неудачей»[208]? Что ж, это убийственный аргумент в мою пользу. Элиот абсолютно беспомощен — он даже представления не имеет, о чем, собственно, речь у Шекспира. А его «Бесплодная земля» напоминает мне напечатанные в плохонькой типографии брошюрки для студентов о том, как лучше избегать мастурбации. — Cheero.
Лоуренс Даррелл.
* * *
[Корфу] [20? ноября[209] 1936]
Война вовне. У меня есть доказательство. Из тех, что прошляпили университетские доны. «Гамлет» получился длинноват — и, когда Шекспир сокращал его для сцены, он просто вырезал всю внутреннюю борьбу, зная, что зрителям ее не понять. Чудо в том, что эта сокращенная версия была украдена и напечатана пиратами: вот оно, Первое кватро[210], перед нами — и в нем только про внешнюю войну. Читал? Тогда поделись, как тебе идея? И это вовсе не другая интерпретация Гамлета, из числа всех этих поэтических прозрений, а’la Суинберн, когда все тонет в вине и розах. Перед тобой — увесистая чугунная болванка. В основе — наблюдения по части патологии гениальности и безумия, все по двум кватро. От Ш. хотели, чтобы он дал для сцены материал, который зрителю не казался бы совсем уж безумным. И вот подчищая пьесу, чтобы она была попроще, он решил выхолостить часть сюжета. Согласись — открытие, даже критикам от него не отмахнуться. Повторяю — это вовсе не дичь какая. Приберегаю подробности для книги о геральдической Вселенной, названием для нее будет «ПРИНЦ И ГАМЛЕТ: Патология гениальности»[211] — не стану выплескивать все сейчас, а приберегу для печатной версии. Собственно, это лишь параллельный сюжет для основной темы: что такое две параллельные реальности — внешняя и внутренняя. Всякое великое искусство (не суть, о каком из искусств идет речь, — любое) — это, прежде всего, усилие, когда надо совместить внутреннее и внешнее, преобразить материал так, чтобы социальное — стало физическим. Геральдическая Вселенная — лишь имя для той сущности, где обретается и плавает эта диковинная рыба — художник. Я хочу нащупать и определить истинную природу <точку нахождения> той реальности, которая требует, как минимум, реального философского места в сознании!!! <Что уж там понимать под природой — личное дело каждого писателя.> Но я желаю, чтобы философия признала за этой реальностью право на существование. <…>
* * *
Ионийское побережье [середина января 1936]
<…> Говоря в том письме, что большинство гамлетовских проблем ты для себя решил, я был гораздо ближе к истине, чем оно казалось. Ты не можешь ничего написать о «Гамлете»: его место в геральдической Вселенной ниже того, что принадлежит тебе. А в этой вселенной можно восходить вверх, но нельзя спускаться. Вся пьеса вертится вокруг одного: смерти в ее сугубо английской специфике. Для тебя это — чужие заморские территории, как Китай. Итак: стратосфера. Шекспир жил в стратосфере, но на письме он проговаривал это лишь от случая к случаю. А ты, в силу тебе присущего взгляда, даешь описание флоры и фауны этой стратосферы. Ты прошел дальше, достиг следующего уровня. И не надо винить Шекспира. Виноват не он, а — будь они прокляты — формы, в которые отлилась литература его эпохи. Смотри он на мир сейчас, когда каноны больше не нуждаются в опоре, написанное им превосходило бы величием все, что мы можем вообразить. Но, бедняга, он и помыслить не мог, что важнее всего описание собственной геральдической территории. Ну разве иногда, когда уж совсем припрет, он срывался — и порой у него мелькает один-другой геральдический образ. Говоря это, я не похлопываю тебя по плечу: ты у нас писатель получше Шекспира! Говоря о Шекспире, мы говорим о самой сути того, что значит быть писателем. А здесь я имею в виду: ты гораздо полнее, чем он, осознаешь себя как человека. Это важно. В нынешнюю эпоху мы достигли той точки письма, когда писатель может наконец быть самим собой на бумаге. Это не только возможно — это неизбежно, это нужно. А для елизаветинцев литература была отделена от жизни. «Я» могло появиться на бумаге, только если на нем стояло клеймо пробирной палаты: «допущено к употреблению»; это понимали некоторые из маньеристов, кое-кто из религиозных писателей. Но такое «я» к автору имело такое же отношение, как к тебе — Гамлет. В чем достоинство елизаветинцев? Они избыточны настолько, что эта избыточность проникает всюду, она заразна, как чума, она болезненна, отвратительна, она преисполнена раскаяния и неостановима, как рвота, — а в результате, то там, то здесь, по ошибке, по недосмотру — да будет он благославен — они преодолевают существовавший в ту пору канон. При этом выработанный ими критический аппарат был ориентирован на повествование. Это хороший Сенека или плохой Сенека?[212] Взгляни на нынешнее состояние критики — ты обнаружишь, что она вобрала в себя всю ту терминологию, что в свое время была выработана в недрах мистицизма. Даже критики вынуждены как-то подстраиваться к тому, что вытащило на свет новое «я» — письмо. «Лоуренс — это плохой Сенека, — сказал бы Бен Джонсон, и это было бы ровно то, что он имел в виду. — Этот человек может писать, но, чтобы быть писателем, одного самопознания мало. Его писаниям не хватает искусства». Ныне мы худо-бедно признали: любой имеет право на собственную реальность и волен толковать ее, как ему заблагорассудится. Геральдическая реальность. Для елизаветинцев все виды опыта сводились к общему знаменателю, имя которому — разум, что достигалось путем выхолащивания и упрощения опыта. И по сей день среди пишущих заметны следы этой ереси — пена, оставшаяся после того, как дешевая научная бурда, столь любезная ушедшему веку, была все же выплеснута. Похоже, Франкель[213] — тоже один из этих воронов-падальщиков. Но то, что ты сказал достаточно внятно (черт, черт!), — то, что я пытаюсь проговорить наедине с самим собой: есть лишь один-единственный канон — вера. Есть ли в тебе вера, чтобы перенестись во внутренний мир Гогена, или нет? Критики собрались лично обозреть его во вторник вечером, в пять часов. Это смерть для критики, но ее терминология настолько полна отголосков опыта и духовных территорий, что пора с этим что-то делать. <…>