VII
Одна моя рука соскользнула с плеча Хеглера. Другая же по-прежнему оставалась в плену его пальцев. Наш танец завершился, едва успев начаться. К страху, стискивавшему мою грудь, добавились горечь и обида - настолько сильные, что мой рот уродливо искривился. Сделалось только хуже - невольно мои губ приоткрылись. Тоже самое я чувствовала, когда впервые заговорила с Хеглером, - стоило только открыть рот - и уже ничего нельзя было вернуть назад. Вот и сейчас меня пронзило холодом, сердце заледенело. Он целовал меня! Он меня целовал. И я не отпрянула и не сомкнула губы плотнее, тем самым позволив ему углубить поцелуй. То, что ещё недавно баюкало мой страх: облегчение, связанное с тем, что взрыв порохового склада удалось предотвратить, а также чувство признательности Хеглеру за то, что он не повёз меня в комендатуру для допроса, - всё это исчезло, уступив месту стыду, а также презрению - к нему и к самой себе. Немцы напали на Францию, оккупировали большую часть её территории, убили или отправили в лагерь французских солдат, затем заняли их дома и стали поживать себе сытно, со всеми удобствами, ожидая дальнейших приказаний от своих командиров. А что делали мирные жители? Злились, роптали, оплакивали свои потери и ждали, когда всё разрешится, когда кто-нибудь придёт и спасёт их от гнета Третьего Рейха. Как там они говорили о себе? Один народ, один вождь, одна империя? Германия, Германия превыше всего, превыше всего в мире! И при всей той ненависти, что я испытывала к фашистскому режиму, я не могла не признавать того, что немцы и их союзники действовали, подчиняясь единой сильной воле, быстро и верно протаптывая кровавую дорожку на восток, в сторону огромных полей, где будущий хлеб взойдёт на трупах. И что же всё это время делали мы? Что сделала я? Я предотвратила гибель офицерского состава полков, расквартированных в Руане. В памяти всплыли строчки национального гимна: французы, благородные в своей воинственности, наносите или сдержите свои удары. Я крепко зажмурила глаза, по-прежнему позволяя Хеглеру целовать меня. Я сказала ему, что жизнь каждого имеет ценность. Какое человеколюбие, какая душевная чистота! Но было ли мне дело до немецких офицеров, что могли взлететь на воздух в день празднования годовщины взятия Парижа? Стала бы я оплакивать их? Ответ был мне известен, но говорить откровенно, даже самой с собой, было невыносимо. Но Хеглер понял, что именно я сделала и что мной двигало. Разумеется, он понял, он ведь улыбнулся мне в ответ и промолчал. Потому что о таком нельзя говорить вслух, и он был достаточно проницателен и - что ходить вокруг да около - чувствителен для подобного рода вещей. Я это признавала, хотя это и смущало меня, заставляло думать о нём как о человеке, а не только как о враге. Он сохранил мою тайну, две тайны, если быть честной. И он был в праве истребовать платы. Тем более, что всё располагало к этому да и я сама дала ему повод думать, что... Кровь прилила к моим щекам, голова резко дёрнулась, и я вырвала свою руку из его. Музыка, вино, отсутствие Жанны, о чём я предупредила его заранее, и мои слова, сказанные утром, - какой дурак не сообразит, как ему поступить? Какой мужчина не откликнется на этот зов, в особенности, если зовущая женщина нравится ему? А я знала, что нравилась Хеглеру.