IX
Счастливые времена для Руана миновали. После серии обысков и досмотров, оккупационные власти ужесточили режим для гражданских. Руанцы пребывали в унынии. Пока немцы отсылали домой посылки с провизией и предметами искусства, отнятыми у мирных жителей, те французы, в чьих домах не проживали солдаты Рейха, едва сводили концы с концами. Участились доносы, процветало кляузничество. Военные стояли в городе с лета. Сначала говорили, что они покинут Руан в июле, теперь ходили слухи, что к Новому году. Поговаривали, что территорию в целом освободят, войска оставят лишь в запретных зонах и на границе. В свободных областях войну, похоже, и не замечали. Немцы находились в страшном возбуждении. Они знали несомненно больше, предчувствовали скорые перемены и томились в нетерпении. Французы, в свою очередь, устали от Республики, как устают от старой жены. Диктатура показалась им небольшим увлечением, легкой интрижкой. Они хотели изменить жене, но не намеревались её убивать. Теперь они видели труп своей Республики, своей свободы. И оплакивали ее. И всё же чувствовалось, что они не собирались горевать слишком долго. На протяжении нескольких лет движущей силой одного из социальных слоев французского общества был только страх. Страх породил войну, принес поражение и теперешний мир. Француз, принадлежащий к этому слою, не знал, что такое ненависть; он понятия не имел, что такое ревность, обманутые амбиции, жажда реванша. Ему был знаком только страх. Кто причинил ему меньше зла? Немцы? Англичане? Русские? Немцы его побили, но наказание было уже позабыто, и в немцах он теперь видел защитников. Поэтому он был «за немцев». В лицее слабый ученик предпочитает подчиниться тирану, чем остаться независимым, тиран помыкает им, но не дает другим ученикам бить его. Если у него нет тирана, он одинок и оставлен на милость толпы. Пропасть разделял этот слой от остальной нации. Прочие французы, меньше имея, меньше боялись. Трусость не выжгла в их сердцах другие чувства (такие, к примеру, как патриотизм, любовь к свободе), и чувства эти могли проявиться. Безусловно, многие люди нажили себе в эти годы состояние, но эти состояния - всего-навсего обесцененные деньги, их невозможно было потратить на реальные богатства - землю, драгоценности, золото и прочее. Мир все отчетливее делился на имущих и неимущих. Имущие не хотели ничего отдавать, неимущие хотели все забрать. Кто возьмет верх? Время, о котором говорили, что оно «общественное», было гораздо эгоистичнее Возрождения или Средневековья, когда властвовали крупные феодалы. Создавалось впечатление, что в мире существует некоторое количество свободы и власти и его делят то между миллионами, то между миллионами и единицей. «Пользуйтесь остатками!» - заявляли диктаторы. Гитлер говорил: «Я тружусь не ради себя, но ради Европы» (поначалу он говорил: «Я тружусь ради немецкого народа»). Когда-то Наполеон сказал: «Жизнь и смерть миллионов людей для меня ничего не значат». Нет никого более одинокого и обезумевшего, нежели человек, что заполучил всю власть в свои руки. Хрупкий мир, царивший в нашем доме, пошатнулся. После варварского обыска, что учинили немецкие солдаты, Жанна более не оказывала Хеглеру никаких любезностей, словно виня его в случившемся. Мы будто бы поменялись местами: теперь тётушка молчала, а мне приходилось говорить за неё: отвечать на приветствия и вопросы, поддерживать беседу за столом. Обладая подлинным благородством, лейтенант Хеглер с терпением и пониманием относился к холодному приёму, который оказывала ему Жанна. С особой благодарностью он принимал моё участие и не скрывал того, что сильно дорожил им. Мы более не оставались наедине. Взгляды, которые он бросал на меня, были словно натянутая нить - тонкая, непрочная, почти звенящая от напряжения. Я следила за ним искоса. Случай, который расставил всё по своим местам и внёс окончательную ясность в происходящее, как это часто бывает, не заставил себя долго ждать. Одним октябрьским вечером военная машина, серая и огромная, въехала в сад. Бруно погрузил в неё два ящика и большой тюк, обёрнутый в брезент. Машина уехала, а через час вернулся Хеглер. Он вошёл в гостиную и снял фуражку. Плащ сполз ему на руки. Отброшенные назад волосы, белокурые и шелковистые, мягко блестели при свете лампы. Он слегка поклонился. - Добрый вечер. Глаза его застыли на мне. - Я должен сказать вам кое-что, - он резко поднял голову и устремил взгляд на деревянную скульптуру ангела над окном. - Пропаганда говорит лишь о победах немецкой армии. Но это не так, - он отвёл глаза от скульптуры и поглядел на пламя в камине. - Наш полк посылают на русский фронт. Я уезжаю завтра утром. Я схватилась рукой за спинку кресла. Хеглер заметил это движение, но по-прежнему не смотрел на меня. Его кадык дёрнулся. - Я хочу выразить вам свою благодарность за тёплый приём, который вы мне оказали. И прошу прощения за все доставленные вам неудобства. Я с силой сжала губы и отвернулась. Жанна отложила своё шитьё и теперь с растерянностью смотрела на лейтенанта. - Должен вас предупредить, к концу недели к вам подселят другого офицера. Его фамилия Боннет. Он проживает в доме фермеров, их семья и без того стеснена некоторыми обстоятельствами. Смею вас заверить, лейтенант Боннет - порядочный человек. Он будет примерным жильцом. Мы с Жанной переглянулись. - А теперь прошу меня извинить. - Хеглер вновь поклонился. - Нужно собрать вещи. Желаю вам спокойной ночи, - с этими словами он вышел в переднюю. Шаги немца раздавались в коридоре попеременно то глухо, то явственно, пока окончательно не стихли. Несколько минут мы с Жанной молчали. Затем она сказала: - Даже не знаю, что и думать. Я не ответила. Мы допили кофе, убрали со стола и, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по своим спальням. Комната Жанны находилась на первом этаже, ей было тяжело подниматься наверх. Теперь и я чувствовала, что едва могу передвигать ноги. Из спальни Хеглера доносился шум. Я нерешительно замерла напротив его двери. Новость о его внезапном отъезде привела меня в замешательство. В один миг мы с Жанной лишились его верного покровительства и защиты, как бы непатриотично это ни звучало. Муниципальные власти выдавали нам талоны, на которые нельзя было ничего купить, а Хеглер привозил с собой из города еду и дрова для обогрева. Он не допустил повторного обыска, заявив, что обыскал наш дом самостоятельно. Наконец, он избавил Жанну от необходимости ежемесячно появляться в комендатуре, взяв на себя обязанность отвозить начальству необходимые документы, которые моя тётушка заполняла дома. Лейтенант Арно Хеглер был хорошим человеком. Любопытно, что так можно было отозваться о многих, об отвратительном большинстве. Но он всегда стоял в стороне - фигура, которую я неизменно замечала краем глаза, но боялась посмотреть в её сторону. Тот, к кому я так часто обращалась в своих самых сокровенных мыслях. Это была большая утрата - лишиться его сейчас, когда моя душа, только что избавившись от всяческих оков, потянулась к нему. Моя ладонь легла на дверную ручку, другую руку я сжала в кулак, намереваясь постучать. Хеглер, словно почувствовав моё присутствие, резко распахнул дверь прежде, чем я успела коснуться её. На нём не было мундира. Ленты подтяжек перекрутились, рукава белоснежной рубашки были закатаны до локтей. Он не сказал мне ни слова, только раскрыл дверь пошире, безмолвно приглашая меня зайти внутрь. Я перешагнула порог. - У вас есть жена? Хеглер отрицательно покачал головой. - Девушка, что ждёт вашего возвращения? - спросила я, не отводя взгляда от его лица. - В последний раз я был в родном городе летом тридцать девятого, - глухо ответил он, не выказав никакого удивления, словно моё появление и вопросы, что я задавала, были самим собой разумеющимся. - Тогда кому вы отправляете свои письма? - я кивнула в сторону туалетного столика, где он хранил бумаги. Гол