— Город очень изменился?
— Мне не приходилось видеть его сверху, — ответил я.
Конечно, Барселона выросла, и на юге ее появились громадные, ужасающие в своем уродстве кварталы квадратных зданий — не то жилых домов, не то промышленных предприятий (сверху трудно было разобрать, что это такое).
Позади низкого барьера стоял маленький испанец, было солнечно и довольно тепло. Он улыбался и махал нам и казался еще ниже ростом, чем был три года назад, только вот усы выглядели пышнее прежнего. Потом он исчез, а нас толпой повели через двери по направлению к двум будкам, на которых было написано ПОЛИЦИЯ, и я подумал в страхе: неужели он нас не вызволит и даст полиции меня схватить? Я вспомнил Эрнеста Хемингуэя и устыдился, что презирал его, потому что со мной происходило то же самое, только мне не представилось случая сказать: «A sus ordenes», хотя этих слов я все равно, наверное, не сказал бы.
Тип в будке долго и внимательно изучал мой паспорт (жена прошла раньше меня), потом, в точности как описывал Хемингуэй, не взглянув на меня, но выдержав театральную паузу, поставил печать и протянул паспорт мне.
— Это Хаиме Камино, — сказал я жене, варварски выговаривая испанское имя, и, обращаясь к Хаиме: — Quiero presentar mi esposa, Sylviane{[18]}.
Что было потом, я в подробностях не запомнил. Время сплющилось, как меха аккордеона; мы приехали в полдень, и вдруг настала ночь. Не помню, как мы добирались до города — на такси или на машине Хаиме. Зато помню, как читал надписи на рекламных щитах: «Bienvenida a Barcelona, Ciudad de Ferias y Congresos»{[19]}. (Какие ярмарки? Какие конгрессы?) Помню широкий проспект и огромное квадратное уродливое здание с надписью: SEARS{[20]}.
Помню, как на обочине автострады, ведущей в город, я заметил эмблему фаланги: ярмо и стрелы, металлические или деревянные, и почувствовал, как вновь открылась в моем сердце рана, как это бывает всякий раз, когда я вижу эту эмблему или свастику.
Вокруг стояли огромные новые здания из стекла и стали, лишенные какой бы то ни было красоты и прелести, но «современные», точь-в-точь такие же, как в Нью-Йорке или Сан-Франциско, Касабланке или Рабате, Париже или даже Восточном Берлине. Эти дома не вписываются в испанский пейзаж, впрочем, они всюду кажутся чужеродными.
Почти на каждой улице броские рекламные щиты уверяли, что «С кока-колой все пойдет на лад». Помнится, как-то вспыхнул протест против того, что французы первыми назвали «кока-колонизацией» Европы, но он, как видно, быстро угас, потому что кока-кола завладела всей капиталистической Европой и даже Северной Африкой. (Пепси-кола Джоан Крофорд еще не сделала карьеры.)
Хаиме привез нас в отель на правой стороне бульвара, который показался мне знакомым, и я спросил:
— Это ведь бульвар Диагональ?
— Да, — улыбнулся он, — только теперь он называется проспектом Генералиссимуса Франсиско Франко.
В современной скромной, но вполне благоустроенной гостинице смуглый молодой человек с длинными бачками (отличный типаж для Голливуда на роль испанского сутенера) считал нужным отвечать только по-английски, независимо от качества испанского, на котором к нему обращались.
— Паспорта, — сказал он.
Мы оба протянули ему свои паспорта, но он вернул паспорт жены и, улыбнувшись, сказал:
— Женский паспорт мне не нужен.
Я посмотрел на него с возмущением и, озадаченный, обернулся к Сильвиан.
— Помни, дорогой, мы в Испании, — сказала она.
Хаиме сказал, что нам будет сделана скидка, потому что хозяин гостиницы — его друг, и исчез, пообещав вернуться и повести нас обедать.
Он сдержал обещание. Мы шли пешком, и, перемежая плохой испанский с еще худшим французским, я засыпал Хаиме вопросами, не давая ему возможности ответить ни на один, перебивая его все новыми.
Мы пошли по проспекту, а на Пасео-де-Грасиа повернули направо, и внезапно я как будто снова оказался в 1938 году — я тогда два раза получал увольнительную на сорок восемь часов, только теперь платаны стояли голые, а машины, с бешеной скоростью несущиеся по улице, ослепляли фарами — тогда они ездили с потушенными огнями. Правда, и теперь кое-где зияли открытые котлованы, но это не были последствия бомбежки. Строилось метро. Пахло канализацией.
Мы обедали в ресторане, которого в 1938 году не было. Он назывался «Ла Пуньялада» — Хаиме сказал, что это значит «удар ножом», во всяком случае, когда я спросил его о значении этого слова, он сделал рукой соответствующий жест. О том, что происходило с этого момента и до самого ухода из ресторана, у меня остались сумбурные воспоминания: звуки, запахи, зрительные образы, вкус посредственного вина и очень хорошей еды — типично каталонских блюд, приготовленных, как позднее, к вящему моему ужасу, объяснила жена, из мидий, кальмаров и прочей морской дряни, которую я в рот не беру! Однако уписывал я их с жадностью — если только не говорил, не спрашивал, не вспоминал, как нечего было есть в те далекие времена и как плохо было приготовлено то немногое, чем нас кормили.
Потом мы снова оказались на Пасео, снова шли пешком, я смотрел на запомнившиеся мне здания.
— А где же «струящийся дом»? — Я задал вопрос по-французски, потому что не помнил, как по-испански «струиться», хотя оказалось, что почти так же, но Хаиме и его соавтор, присоединившийся к нам в ресторане, Роман Губерн, сразу же поняли, о чем я говорю, и ответили:
— Дом Гауди? Здесь рядом.
И вот он! Невероятное творение величайшего каталонского архитектора — огромное здание без единой прямой линии снаружи и внутри,
Я спросил, известна ли им история, которую мне рассказывали: будто бы Антонио Гауди, строивший этот дом по заказу очень богатой женщины и ее мужа, которым непременно надо было, чтобы в доме не оказалось ни одной прямой линии, под конец работы разозлился, и, когда владельцы спросили у него, какой инструмент поместить в кривой музыкальной зале, Гауди ответил:
— Возьмите скрипку и подвесьте за струну к потолку.
Мои собеседники не слышали этой истории, а может быть, ничего подобного не было на самом деле. Сейчас, сказали они мне, в доме Гауди размещены разные конторы и большие роскошные квартиры, и есть несколько квартир поменьше. Сумасшедший дом.
— Значит, где-то рядом должен быть «Мажестик», — сказал я.
— В двух кварталах отсюда.
Те два раза, что я приезжал тогда в Барселону, мне не пришлось останавливаться в «Мажестике», а вот Винсент Шин, Герберт Мэтьюз, Робер Капа и актер Луис Кинданилья жили в нем. А Эдвин Рольф, солдат-поэт Линкольновского батальона, очень любезно позволил мне трижды в течение одного дня принять душ в своем маленьком номере, и, к его удивлению, горячая вода была все три раза.
Нынешний «Мажестик» был вовсе не похож на себя. Прежним остался только фасад, внутри же все перестроили. Огромный обеденный зал, который, с тех пор как я переехал в Сан-Франциско, всегда напоминал мне зимний сад отеля «Палас» (или наоборот), исчез вместе со своим стеклянным куполом, под которым Рольф, Джо Тейлор, я и еще несколько солдат в увольнительной сидели однажды ночью во время бомбежки, наблюдая сквозь стекло за лучами прожекторов, и ждали, когда потолок рухнет нам на голову. Теперь его разделили на несколько залов — большой и поменьше. Как ни странно, я испытал от этого глубокое разочарование. Разочарование вызвали и выставленные в витринах вестибюля предметы роскоши, драгоценные камни, сумочки, «Лаванда Пуиг», «Шанель № 5» и все прочее.
Но Пласа-де-Каталонья с ее грандиозными фонтанами не изменилась (только во время войны фонтаны не били): те же статуи, одни уродливые, другие красивые, и вдруг здание, в котором теперь помещался банк, привиделось мне таким, каким оно было в 1938 году — с огромным красным знаменем, ниспадавшим с крыши до самой земли, и на красном огромными белыми буквами — лозунг, не сохранившийся в памяти. Тут Хаиме, заметив, куда я смотрю, сказал: